Поскольку в работе Диноры Пайнз “Язык тела женщины” мы увидели причинно-следственную связь между травмами фетального периода и последующими психологическими страданиями, а Д. Пайнз не остановилась на них подробно, мы решили сами заполнить этот пробел, подвергнув дополнительному толкованию, описанный ею случай.

В этой статье речь пойдет о случае восемнадцатилетней девушки, которая с подросткового возраста прибегала к беспорядочным половым связям. При этом ее сексуальные влечения были наполнены агрессивными импульсами, желаниями и фантазиями, а рядом с ними стояли депрессия, страх смерти и нарушения сна. 

История Марии

Из истории жизни, болезни и анализа Марии нам стало известно, что она была старшим ребенком. До пятимесячного возраста она находилась на грудном вскармливании, но после того, как “ее стало кошмарно рвать”, в груди ей было отказано. С тех пор, как отметила Д. Пайнз, “тело Марии после приема пищи было подвержено соматическому напряжению и получало облегчение только через неистовые изгоняющие спазматические движения”. 

Из анализа мы знаем, что в основе ее психологических проблем лежали воспоминания о том периоде, когда она лежала в больнице по поводу полиомиелита. Среди них те, когда ее, испачкавшую постель (и без того перепуганного ребенка) ругали няньки. Они, как будто впервые столкнувшись с подобным случаем пребывания детей в больнице, “смывали с ее тела мочу и испражнения, отстраняясь с брезгливым отвращением, словно от страшнейшей заразы, как будто ее тело было вместилищем только чего-то опасного и позорного”. Кроме того, несмотря на ее сопротивление, с силой запихивали трубки в каждое отверстие ее тела. 

В силу карантина родители не могли посещать ребенка в то время, когда бы им этого хотелось. Была только одна возможность попасть к ребенку в палату, – если ребенок умирал. Поэтому, когда однажды в палату к Марии прокрался отец, это ее напугало, поскольку в ее сознании это означало только одно – она должна умереть. А когда в тот же вечер умерла другая девочка, это стало психической травмой и для самой Марии.

Мать не могла посещать ее в больнице, поскольку была беременна. Не понимая инфекционной этиологии полиомиелита, Мария по-своему интерпретировала ее отсутствие: она считала, что мать, родив еще одного ребенка, ее бросила. 

В этот момент у нее зародился упрёк: “Мать рожает отцу детей (роняет их, как какашки), а она сама только может болеть и чахнуть”. 

Анализ Д. Пайнз

Во время анализа Мария пережила несколько значимых фантазий. В одной из них “она лежит парализованная в постели, из нее торчат эти трубки. Мать спокойно доказывает, что она умерла и трубки надо вынуть (отсоединить), а отец плачет и умоляет ее оставить Марию в живых”. 

Мария интерпретируя эту фантазию, говорила: “Если трубки — это пуповина, значит ее мать никогда не хотела, чтобы она жила”.

Поскольку во время анализа происходило оживление бессознательных воспоминаний раннего детства, перенос Марии, как отметила Д. Пайнз, был “в основном негативный, проявлялся реакцией тела и никогда не находил вербального выражения”. 

В этот момент Мария жила со своим парнем (Джон), на нем она чаще всего свои агрессивные чувства и отыгрывала. В отношениях с аналитиком она вела себя с так, “словно перед ней была ее мать”. 

Во время регрессии ее агрессия была обращена вовнутрь, о чем можно было судить по тому, что в этот момент она испытывала страх смерти. Ее агрессивные фантазии сосредотачивались на гениталиях; она стала бояться полового акта с Джоном, боялась “не того, что пенис войдет в ее тело, а того, что уйдет из него, оставив в нем уязвимое зияющее отверстие”. Вероятно, поэтому она стала требовать успокоения, от него самого, своей семьи и аналитика, как будто чувствовала, что не может больше контролировать свою агрессию, которая сопровождала ее сексуальные отношения с Джоном. В процессе анализа она стала “понимать, что от Джона ей всего-то было нужно, чтобы он ее погладил, прижал к себе, взял на ручки, а она бы свернулась клубочком”. 

Д. Пайнз считала: “Этих радостей можно было добиться только через псевдовзрослую сексуальность, и она платила за них, позволяя в себя проникнуть, но от этого (и только от этого) она делалась холодной и испытывала ужас, потому что интромиссия вновь пробуждала ее страх перед вторжением в ее тело, кастрацией и дезинтеграцией”. Мария говорила: «От этого я словно полностью лишаюсь рассудка и боюсь потерять контроль над своим телом, боюсь озвереть сама, и боюсь, что он озвереет, но, если у меня нет мальчика, я ощущаю себя в пустоте». 

Свой полиомиелит Мария считала наказанием за битье сестер и агрессивность со служанками. Она считала, что никогда не сможет покинуть родителей, так как не имеет отдельного собственного “Я” и никогда не сможет стать личностью или быть одной. 

Пайнз отмечала: “По мере регресса Марии оральные первоисточники ее сексуальности стали более отчетливыми. Она бранилась за едой с братьями и сестрами. Ее стало рвать перед сношением, она стала бояться, что ее тело очень уязвимо, что Джон запросто там что-нибудь повредит. Она больше не могла отрицать, что ее тело содержит пустоту, скверные и опасные испражнения и мочу. Настало время скорбеть об утраченном пенисе. Она слегла в постель на неделю, словно тяжелобольная, много плакала и настаивала, чтобы Джон с нею нянчился. Когда они возобновили сексуальные отношения, слез у нее больше не было, а было ощущение покоя и примирения со своей женской сущностью. Она засмеялась и спросила Джона, перед тем как заняться любовью: “Ты ведь меня не убьешь?”” 

В анализе она смогла открыть некоторые свои садистские сексуальные фантазии. Например, она несколько недель испытывала боль где-то в глубине и внизу своего тела и ощущала его сгустком темноты, и, если бы она дала себе волю и утратила контроль, большие острые куски стекла вырвались бы из нее и изранили бы ее и Джона. Страх перед пенисом содержал в себе проекцию, смысл которой заключался в том, что опасность исходит из глубин ее тела. 

После разрыва отношений с Джоном она быстро регрессировала и ее хрупкие защиты рушились с ужасающей быстротой. Лопнула оболочка спокойствия и многоопытности, и обнажилась страшная ярость. Она вела себя, как голодный, брошенный ребенок, бессонный, маниакальный и гонимый. Ее гнев выражался в упреках матери за недостаток материнского тепла, за то, что та бросила ее, пойдя работать. Она негодовала на аналитика, за то, что та, заболев, тоже бросила ее, и металась при этом по комнате, громко и злобно кричала, и плакала. Затем появились садистские фантазии, в которых она была крошечным ребенком, крадущимся к своему уснувшему отцу среди высокой африканской травы. Подкравшись, она режет его с яростью острым куском стекла. Течет кровь, но он спокойно спит, она ничем не может повредить ему. И следа не осталось от взрослой сексуальности, так как новыми объектами ее гнева стали мать и аналитик. И наконец, она обратила свою агрессию в полную силу против себя, лежа дома в постели и умоляя мать убить ее или угрожала ей уморить себя голодом. Она разбила в доме несколько окон. 

Расставшись с Джоном, она познакомилась с юношей. Теперь она спала с ним, но в этом не было ничего сексуального, она хотела только обнимать и быть обнятой, использовала его как защиту. Она переживала свои воспоминания детства, когда ее после выписки из больницы купал и обнимал маленький мальчик, а родители в это время занимались своими делами – “им было не до нее”. Ее первому соблазнению в шестнадцать лет предшествовало ее купание. В желании быть обнятой содержалось еще и желание, чтобы ее защитили от ее собственного сильного желания совершить самоубийство”. 

Ее гнев стал проявляться в переносе: она “высасывала аналитика досуха; извергала из себя интерпретации, точно так же, как младенцем извергала материнское молоко, как ее вагина позднее изгоняла из себя пенис. Многочисленные фантазии о ее собственном теле, источающим гной или полном заразы, переполняли ее, внушая ей омерзение, так что она не могла позволить ни одному мужчине находиться поблизости от нее. Временами ее попытки вызвать гнев аналитика были почти нестерпимы; а временами она конвертировала свою агрессию на себя, продуцируя психосоматические симптомы. Иногда ей казалось недостаточным кидаться на аналитика словесно и ей страстно хотелось ее ударить”. 

После регрессии “она вместе с подругами переселилась в квартиру и вернулась в университет. Ее стало радовать ощущение собственной личности, отдельной от родителей, и она больше не отыгрывала фантазию о том, что она парализована. Она стала более самой собой, реальным человеком”.

Она стала способной переживать оргазм, но “только дома, зная, что мать поблизости и может послужить вспомогательным Эго для контроля над ней. Теперь она знала, что избегать сексуального вообще и оргазма в частности ее заставлял страх перед собственной слепой, убийственной яростью”. 

Она вспоминала, как в больнице ее захлестывала ярость, но она не могла завопить — в носу у нее были те самые трубки; поняла то, что в ее фантазии лишь предполагалось – яростное стремление остаться в живых победило смерть. Ярость делала ее сильнее в моменты беспомощности, а при половом акте ярость просыпалась в ней в тот момент, когда она чувствовала, что ею управляет пенис партнера; это заставляло ее чувствовать себя парализованной, неспособной пошевелиться, как это было при полиомиелите. Она говорила: “Это ярость дает мне почувствовать, что я не просто тело, я живая внутри”. И здесь зависть к отцу и гнев, что он может приходить в больницу и уходить, когда захочет, были спроецированы на сексуального партнера, чья эрекция управляла ходом полового акта независимо от ее действий”. 

Во время анализа она кричала “ужасающим образом” за двоих, словно на кушетке были два человека: один с низким, громким, сердитым голосом, а другой — с высоким, логичным и холодным. 

Пайнз Д. поняла, что “в перенос Марии косвенно входил оргазм, подобный взрывной анальной разрядке, к которой она была близка со своим любовником, но побоялась ему довериться”. “Она пережила поток воспоминаний о стимуляции и удовольствии при ректальном измерении температуры в больнице, приводившем к облегчению напряжения у парализованной девочки, которая не могла даже сосать свой палец. Во время сношения ее анус был столь же отзывчивым и возбужденным, как и влагалище. Она боялась потерять контроль не только над своими агрессивными мыслями и фантазиями, но и над своим кишечником, и испачкать или заразить весь объектный мир”. Однажды, когда у нее был “отходняк”, она отправилась в туалет, чтобы ее вырвало, и с ней случился неконтролируемый приступ поноса и она запачкала весь пол. В этот момент депрессия отпустила ее, как будто ей принесло огромное облегчение то, что она изгнала из тела все содержимое, уцелев при этом сама. “После этого она закурила джойнт (На американском сленге «joint» – сигарета с марихуаной – грубое обозначение мужского полового члена в состоянии эрекции), и, как она рассказывала: “Мне внезапно показалось, что он похож на пенис, и это было приятно. Я хотела поцеловать эту штуку, погладить ее, а когда сунула в рот, на мгновение ощутила панику, подумав: “А мне не будет больно?”, но ответила себе: “Конечно нет, это замечательно, она накормит меня и согреет””. 

“Многие из психосоматических симптомов Марии вернулись в последние месяцы анализа и пугали ее. Она чувствовала, что ее горло охвачено параличом, у нее бывали сильнейшие боли в желудке, — поразительно точно повторялись физические симптомы ее младенческих рвот, голода и ее полиомиелита. Вернулся и страх смерти, но с ним пришло понимание того, как она защищается от чувства любви, потому что любовь угрожает ей дезинтеграцией и аннигиляцией. Ее ложная независимость, агрессия и “опытность” были фальшивым “Я”, которое она взрастила в себе, потому что от нее рано стали ожидать взросления. Тем не менее, несмотря на ее понимание всего этого на уровне интеллекта, она снова отыгрывала свои ужасающую ярость и страх перед любовью во всех жизненных сферах, где была близка к успеху. 

Она считала, что ее родители никогда не заботились о том, чтобы собрать ее из кусочков после полиомиелита. Она так хотела, чтобы к ней отнеслись, как положено относиться к больному ребенку, но никто не желал этого делать, ни у кого не было времени для нее, и она стала искать такого отношения к себе через секс. 

Наше понимание случая

Сразу бросается в глаза тот факт, что “с самого начала” и до пяти месяцев Марию “рвало просто кошмарно”, что закончилось отъемом от груди.

Можно себе представить психологическое состояние матери, пытающейся накормить голодного ребенка, которого выворачивает после еды. Но и состояние ребенка мы тоже должны понять, ведь он так и оставался голодным. 

Должно ли это как-то отразиться на его психике, гадать не нужно. Нужно только поискать тот психологический эквивалент, который должен был сопровождать чувства голодного ребенка. Если это не ярость и не агрессия, то читатель сам должен для себя найти то, которое он посчитает более подходящим. Мы же считаем, что эти чувства должны быть продолжением тех, которые он уже испытывала в матке, а ими как раз и являются ярость и агрессия.

Приходится спрашивать самих себя: “А не этого ли добивался малыш”? Если вкус молока содержит в себе вкус матери, о котором на протяжении последних месяцев своей фетальной жизни у ребенка посредством вкусовых рецепторов сложилось полное представление, то получается, что, изгоняя из себя часть матери, ребенок указывал нам на время и место, где возможно, и был сформирован этот симптом. Но мы понимаем, что вкус молока определен природой и других вариантов выжить без этого вкуса у ребенка просто нет. Тогда получается, что к вкусу молока должно было примешано еще что-то, что не принималось ребенком.

Конечно, можно исходить из того, что в период кормления грудью мать принимала нечто, что проникало в грудное молоко, чем и портило его вкус. Но мы исключили этот вариант, поскольку и во времена грудничкового возраста Марии, кормящие грудью женщины, знали, что им можно, а, что нельзя есть. Да и трудно себе предположить, чтобы мать Марии сначала ела “запрещенные” продукты, а потом “наслаждалась” криками голодного ребенка.

Тогда получается, что агрессивные чувства, мешающие ребенку наслаждаться грудным молоком и своим возрастом, возникли раньше, чем отказ впитать в себя грудное молоко. Если мы учтем, что рвота после грудного кормления была “с самого начала”, то получается, что и эта форма поведения была закреплена еще до возникновения этого “начала”.

Обратимся к тому, что “тело Марии было подвержено соматическому напряжению и получало облегчение только через неистовые изгоняющие спазматические движения”. А теперь вспомним, что плод пропускает через свой рот (поласкает его, заглатывает их) околоплодные воды. Эти игры с водами, как следует предположить, успокаивали ее. И опять же, именно через изгнание из своего рта и тела грудного молока, Мария находила для себя облегчение и успокоение. 

Вспомним эпизод, случившийся с ней в ванной, куда она отправилась во время “отходняка”. Тогда она хотела, чтобы ее вырвало, но у нее случился неконтролируемый приступ поноса, после чего ее сразу отпустило, и она испытала огромное облегчение. И заметим, что все это было зафиксировано в поведении восемнадцатилетней девушки, а не грудного ребенка. В этом возрасте, как легко догадаться, никакого материнского молока ей никто в рот не вливал. Значит, разговор идет не о детских капризах, а о невротической реакции.

В своей работе “Травмы и удовольствия фетального периода” (https://psy.media/travmy-i-udovolstvia-fetalnogo-perioda/) мы предположили, что давление извне на беременную матку, отражается на плоде. Происходит сдавливание его тела, ног, головы, рук, которые посредством передачи усилий распространяют его на внутренние органы (кишечник, мочевой пузырь, голову, грудную клетку), чем повышают внутреннее давление, и из плода начинают выходить (выдавливаться) моча и меконий. Но внутреннее содержимое плода выдавливается в оба конца тела, в т.ч. и изо рта. Тогда получается, что в ее случае рвота, понос и пустота выполняли роль своего рода указателя на период, когда она получила психологическую травму. 

Если к этому предположению, помня доктрину О. Ранка о травме рождения, мы добавим “изгоняющие спазматические движения”, то, мы упремся в момент спазматически-изгоняющего движения, составляющих основу схваток. 

В таком случае зададимся вопросом, не свои ли собственные роды самой себя демонстрировала Мария. Эта наша, кажущаяся на первый взгляд весьма запутанная, конструкция размышлений, найдет для себя логическое объяснение, если мы согласимся с тем, что в фетальном периоде “Я” матери и “Я” плода являются единым целым. 

Конечно, период схваток во время родов может затянуться на часы, но никак не на дни. Мы согласны с тем, что длительность (многочасовое переживание) состояния сжимания, так или иначе должна формировать природу фетально-негативных загрузок, которые позднее будут отыгрываться в поведении человека, но вместе с тем зададимся вопросом, сможет ли этот короткий период травматического воздействия на плод (если мы считаем, что именно в этот момент была сформирована психическая травма) конкурировать с теми же самыми изгоняющими движениями, которые переживает беременная женщина во время токсикоза во время своей беременности. Ведь период беременности, сопровождаемый токсикозом, длится гораздо дольше, чем предродовой и родовой периоды. А для формирования психологической травмы, как мы знаем, необходима повторяемость травматичных событий. И в этом мы тоже можем заподозрить как воспоминания Марии о своем внутриматочном пребывании, так и матери, переживавшей токсикоз беременных. 

Таким образом, мы усматриваем иную причину и иную природу формирования симптомов. Вполне возможно, что форма поведения Марии является всего лишь повторением той формы поведения, которая была передана ей ее матерью во время беременности (выдвигали же мы предположение о том, что во время фетального периода плод уже обучается тем или иным формам поведения, которыми с ним делится его мать). И, если мать во время токсикоза изгоняет из себя содержимое, легко предположить, что и плод загружает в себя такой способ изгнания своего содержимого. При этом мы не должны забывать и о том, что токсикоз, кроме позывов к рвоте проявляется массой иных ощущений, которые также могли быть уже загружены в плод.

А теперь давайте присмотримся к другим симптомам, их появлению и развитию, и попытаемся понять природу их появления. 

Из истории Марии и того, что было установлено Динорой Пайнз, нам стало известно, что Марию рвало перед сношением. Давайте предположим, как же сформировался этот симптом?

Нагрузки на организм – общее, но не единственное, что связывает состояние плода и женский организм во время сексуальных отношений. При этом первичные нагрузки уже заняли свое место в способах отреагирования, а поэтому они всегда доминируют в форме ответов организма. К этому мы должны добавить страхи того, что Джон запросто там что-нибудь повредит. Получается, что ее тело было уязвимо и раньше, но сейчас эта уязвимость увеличилась. И увеличилась она не за счет изменений тела Джона, а за счет суммирования этих нагрузок, где главную их составляющую стали представлять ожившие фетальные воспоминания. 

Но зададимся вопросом, а откуда взялась эта уязвимость.

Ответ мы найдём в том периоде, в котором в результате своей регрессии оказалась Мария. Этот период характеризуется наличием пустоты, “скверных и опасных” испражнений и мочи. Стоит только ему сделать хоть одно неосторожное движение и из восемнадцатилетней девушки, как когда-то из плода начнет вытекать все то, что было смыто в больнице снаружи, но осталось внутри.

Сразу отметим, что пустота по природе своей содержит нечто, чему каждый придает собственное толкование. Мы предполагаем, что в случае Марии пустота предполагает ее собственное в ней нахождение. Иными словами, пустота является тем, что ее окружает. Вспомним, что, когда маленький ребенок, пытаясь понять строение его любимой игрушки (а для девочек это кукла) заглядывает в нее, вытряхивает из нее содержимое, и игнорируя только что вытряхнутое, утверждает, что там ничего нет. Из чего следует, что околоплодные воды и пустота являются заменителями друг друга.

Но слышали ли вы когда-нибудь, чтобы ребенок, сходив на горшок, стал утверждать, что в его горшке, кроме прочего, находится пустота. Получается, что пустоте ребенок придает особый смысл и особое значение. Эти особенности поворачивают наши мысли в сторону того, что под пустотой мы должны иметь в виду детское место. А раз мы исходим из того, что речь идет о детском месте, мы должны согласиться, что одновременно с этим речь идет и о фетальных воспоминаниях.

И здесь мы видим появление нового феномена – особого свойства пустоты. Если раньше она находилась с внешней стороны “Я” Марии, то теперь она наполняет ее изнутри.

Вспомним, что когда Шребер, регрессировал до уровня маленького ребенка он свято уверовал в то, что его череп был выдолблен изнутри. 

Мария, хоть и была в возрасте восемнадцати лет, и должна была знать, что “природа пустоты не терпит”, все же утверждала, что внутри нее находится пустота. А это дает нам право думать о том, что пустотой она называла свое детское место. Можно высказаться даже более определенно. Пустота – это свидетельство регрессии до внутриутробного состояния. 

Раньше, как следует из этого случая, в памяти всплывали только фетально-внешние представления, основу которых составляла пустота и “скверные и опасные испражнения, а также моча”. Сейчас же к ним присоединились фетально-внутренние ощущения переполненности организма. Которые только и ждут того момента, когда у них появится возможность выйти наружу. Поэтому стараясь предупредить пассивную выдачу внутреннего содержимого во время полового акта, боясь повторения больничной ситуации (вызвать теперь его недовольство), она стала “выдавать” их условно-добровольно во время сексуальных отношений в форме рвоты. Так она производила выравнивание внешних и внутренних сил, каждая из которых представляла свои интересы.

К тому же рвота, ставшая своего рода спутником сексуальной преамбулы, оправдывалась обретенной уязвимостью ее тела. Она стала бояться, что Джон запросто там что-нибудь повредит. 

В качестве еще одного свидетельства особой роли пустоты в воспоминаниях пациентов, приведем случай г-жи Z., описанный К. Абрахамом (“О сложном церемониале невротических женщин”). К его интерпретации мы сделали дополнение: – разглаживание постели и ночной рубашки – приведение постели в гладкое, ровное (надутое) пространство, как это было в детском месте – она “надувала” “свою постель”, наполняя ее пустотой, но не собой. 

Говоря о признаках регрессии пациентов до фетального возраста, мы должны иметь в виду и то, что любая плоскость (ее часто отображают в своих рисунках больные шизофренией) должна пониматься нами как символ детского места. Возможно, это объясняется тем, что в тот момент, когда они были плодом, перед их глазами стояла эта неприступная стена-плоскость за которой находился неизвестный им мир.

Вспомним, что Мария, находясь за обеденным столом, стала ругаться с младшими членами семьи. 

Обеденный стол (плоскость) – символ семьи, который включает в себя еще и “постельные сцены”. Ругаясь со своими младшими детьми у “постели”, она продолжала отыгрывать сцены фетального насилия, которое она сама своим агрессивным поведением превратила в домашнее насилие. И эта агрессивность скрывала за собой не только эпизоды эдипального развития, но и непрощение им того, что они “позволили” себе использовать в своих целях ее детское место. И если кто-то из читателей предположит, что “моча, скверные и опасные испражнения” являются символами младших детей, которых она называла “какашками”, и которые должны были выйти из организма матери “несозревшими” (абортироваться), мы согласимся с этим безоговорочно. Но поскольку мать неоднократно совершала ошибку позднего изгнания “какашек” из своего организма, доводя ситуацию до родов, Мария решила не совершать ошибок матери, а поэтому сама, ведя половую жизнь и опасаясь, что и в ней заведутся “какашки”, профилактировала это извергая из себя все, что она могла заполучить от Джона, сместив свою реакцию “снизу-вверх” и “спереди – назад”. Именно этим мы можем объяснить понос и тот факт, что ее рвало перед сношением. Таким образом она отыгрывала те самые воспоминания, которые ей передала ею беременная мать.

Считаем неслучайным формирование этого узла, где из разных мест выглядывают фетальные воспоминания, воспоминания о грудном молоке, реакция изгнания, воспоминания о смерти, болезни и трубках, воспоминания о няне и пьяном человеке, желание покоя, амбивалентное отношение к сексу, скорбь об утраченном пенисе (пуповине) и т.д. Поскольку все эти воспоминания сплелись в один узел, они должны иметь и единую причину для своего формирования, или, в крайнем случае, иметь между собой крепкую связь, которая должна нам указывать на то, что из одного симптома в результате его развития возникает другой. 

Фактически мы сейчас подразумеваем ряд фиксаций, где одно воспоминание (фетальное ядро), путем его изменения под действием цензуры протаскивается на новую стадию развития, к новой точке фиксаций, там фиксируется в новой форме, продвигается вперед (вверх), снова претерпевает развитие до новой формы, фиксируется и т.д. Все это напоминает процесс познания.

Нельзя пройти мимо того, что Д. Пайнз писала, имея в виду динамику симптомов: “Настало время скорбеть об утраченном пенисе”. Но только ли об утраченном пенисе скорбела Мария? 

Из того, что о потерях и приобретениях пениса говорил нам З. Фрейд, в семейных отношениях пенис, как и ребенок, становится общим. Могла ли она скорбеть о пенисе, имея под боком Джона? К тому же до Джона были другие мужчины и среди них тот первый, который ее сначала искупал… Получается, что не в пенисе дело, а в чем-то другом.

Это другое мы встречаем в случае Марии в тот самый момент, когда она, расставшись с Джоном, познакомилась с другим молодым человеком. С ним она могла спать в одной постели без каких-либо сексуальных отношений. Лежа с ним в одной постели, она хотела только обнимать и быть обнятой, и использовала его как защиту. 

Кроме того, что Мария использовала этого молодого человека как внешнее “Я”, она демонстрировала нам способ утихомиривания внутренних бурь. В своей работе “Случай галлюцинаторно-параноидного синдрома. Начало” мы пытались обратить на этот феномен внимание читателя. Там мы сделали предположение, что в момент психомоторного возбуждения пациенты остро нуждаются в том, чтобы их обняли, приласкали, успокоили и просто с ними посидели, поговорили или просто помолчали. Они нуждаются в соучастии. Это и есть способ купирования их состояния, поскольку все они еще помнят (они у них ожили) о фетальных удовольствиях. 

 Возникает вопрос, от чего она защищалась и почему для этого ей нужен был молодой человек и постель?

Начнем с постели. Постель – единственное место, где удобнее всего свернуться калачиком, тем более рядом с другим человеком и прижаться к нему, реконструировав эмбриональное слияние двух тел. А теперь вернемся к ее воспоминаниям трехлетнего возраста, когда она сидя на няне, была напугана пьяным мужчиной со стеклянной бутылкой в руке, вспомним ее упреки родителям и то, что они не заботились о том, “чтобы собрать ее из кусочков”. Соединим их с теми, когда она лежала в больнице, где она была окружена не только трубками, но и стеклянными сосудами, видела, вероятно, и битые, и увидим связь между стеклом, которое само напоминает оболочку детского места, наполняет ее и может выйти во время полового акта наружу, ранив Джона.

Из этих воспоминаний мы можем вывести оживший фетальный страх потери жизни. И неважно, что рядом находилась няня, поскольку в ее памяти были еще живы (прошло всего три года) фетальные воспоминания об угрозах жизни, которые она переживала в тот момент, когда она была в чреве своей матери. Встреча с неизвестным, демонстрирующим посредством стеклянной бутылки свои агрессивные намерения, эти воспоминания, через фантазии о вспарывании живота (вспомним судьбу волка из сказки “Красная шапочка”), оживила, вероятно ее воспоминания о разрыве “стеклянной” оболочки (в момент отхода околоплодных вод), за чем последовали резкое сжатие и неистово-спазмические движения. Именно за этим резким сжатием ее состояние настолько ухудшилось, что она потеряла сознание, умерла, иными словами. А вместе с ней умер и ее фетальный мир со всеми своими травмами и удовольствиями.

Таким образом, желая вернуться от страхов к успокоению, она чудом избежавшая в больнице смерть, хотела, чтобы к ней отнеслись, как положено относиться к любимому ребенку; прижали ее к себе, успокоили, обняли, поцеловали. Иными словами, показали, что она им (родителям) нужна. Но они занятые другими детьми и каждый своим делом, не хотели, как она думала, этого делать. Единственный кто принял ее, обнял и искупал, был мальчик, поэтому чуть позже, немного повзрослев, она стала искать такое же отношение у других мальчиков, а платила им за тепло и нежность доступом к своему чистому, “освобожденному от экскрементов”, телу.

Эта была ее благодарность. И за этой благодарностью мы должны видеть защиту от страхов испачкаться экскрементами в момент смерти. Чего, как следует из процесса умирания, не смогли избежать другие дети.

Она не умерла. Напротив, она осталась жить и жить без этих трубочек, которые, как мы думаем, напоминали ей пуповину. Без них она чувствовала себя намного свободнее не только внутри, но и снаружи. 

А когда к ее телу приближался мужчина, забывший совершить ритуал омовения ее тела, она не не только не могла позволить ему находиться рядом с собой, но еще и подключая садистические эквиваленты ярости и агрессии, сначала “возбуждала их возней, а затем отказывалась дойти до конца, советуя мужчине держать себя в руках”.

Думаем, что этот контраст с наличием и отсутствием в ее теле трубок, явился тем моментом, когда в ней оживились воспоминания о травмах и удовольствиях фетального периода, а они, в свою очередь вытащили на свет и всю нить фетальных фиксаций.

Понимая, что стекло для нее означало воспоминания о смерти, которую она смогла избежать (но не смогли другие дети) и отрицая саму смерть, в период регрессии она перебила в доме оконные стекла, предполагая, вероятно, тем самым ликвидировать источник опасности. Но, поскольку куски стекол “находились” внутри нее, там, где когда-то была она сама (здесь мы видим идентификацию с беременной матерью), боясь “умертвить”, поранить Джона, она проецировала на него свой детский страх и перед стеклом, и перед экскрементами, которыми было “напичкано” ее тело. Это согласуется с ее страхом об отверстии, которое оставлял после себя половой член Джона. Это отверстие делало возможным выход этих экскрементов наружу, как это было в больнице. В то время, когда это отверстие не закрывалось половым членом Джона, она прижималась к нему, сворачивалась калачиком, сжималась, закрывая это отверстие своим телом. 

А теперь остановимся на теме кастрационного комплекса, который мы обнаружили у Марии и который явился базой для проекции на Джона своих потерь.

В своей работе “Травмы и удовольствия фетального периода” мы предположили, что после родов у всех детей остаются смутные воспоминания о том, что ранее нечто, схожее с тем, что сейчас имеют только мальчики (пуповина – пенис), находилось в области живота и у них. Вероятно, что и у Марии, окунувшейся во время регрессии в эти фетальные воспоминания, оживилось представление не только о страхах, но и о потерях. Во всяком случае ее страхи о том, что куски стекла, находящиеся у нее внутри, могут поранить половой член Джона – кастрировать его, явились теми фантазиями, которые стали одним из множества ядер ее заболевания.

Спрашивается, случайно ли оживление чувства страха пришлось на тот же период, на который пришелся страх перед гениталиями Джона (напомним читателям, что в ее страхе перед пенисом скрывалась боязнь не того, что пенис войдет в ее тело, а того, что уйдет из него, оставив в нем уязвимое зияющее отверстие). Таким образом получается, что пенис выполнял роль некой затычки в ее теле. Он должен был воспрепятствовать свободному оттоку содержимого ее тела, вероятно, мочи, фекалий и крови, в первую очередь, оставляя ее чистой в тот момент, пока он там находился.

 Случай Марии показал, что мы правы в своем предположении о том, что внутриутробное пребывание имеет для плода не только позитивные, но и негативные стороны. Объяснить это только эмбриональной позой плода, которая характеризуется скрюченностью тела и скованностью его движений невозможно, поскольку эта поза для него является физиологичной. Другое дело, что дополнительное сжимание плода, вносит новые для плода ощущения. И пусть это ему не нравится, в этот момент он не в силах что-либо изменить, он вынужден это просто пережить. 

В анализе эта тема фетальной беспомощности получила свое продолжение. Д. Пайнз писала: “Она вспомнила, как в больнице ее захлестывала ярость, но она не могла завопить — в носу у нее были те самые трубки. Она поняла то, что в ее фантазии лишь предполагалось: именно яростное стремление остаться в живых победило смерть. Ярость делала ее сильнее в моменты беспомощности, а при половом акте ярость просыпалась в ней в тот момент, когда она чувствовала, что ею управляет пенис партнера; это заставляло ее чувствовать себя парализованной, неспособной пошевелиться, как это было при полиомиелите. Она сказала: “Это ярость дает мне почувствовать, что я не просто тело, я живая внутри””. 

Появление этой фантазии не случайно. В бессознательном Марии бурлили, копошились воспоминания, которые никак не могли найти выход, содержащейся в них энергии. Загнанные вглубь, на самое дно психического аппарата, они искали любую возможность выскочить наружу. Подходящий момент для них появился тогда, когда Мария заболела полиомиелитом. В этот момент проявился зеркальный образ ее фетальных страданий: трубки, как пуповина приковывали ее к кровати, и не позволяли двигаться, сменить положение. Они проникли в нее со всех сторон. Они были везде и везде сковывали ее, как Геракла или Гулливера к неподвижной поверхности. Эта неподвижная поверхность сама делала неподвижным (окаменелым) все то, что к ней прикасалось.

Найдет ли здесь читатель основу для сказок, былин и мифов, зависит от самого читателя. Мы же во всех фетальных воспоминаниях видим некую массу, из которой каждый человек начинает строить свои личные мифы и сказки.  И одной из таких фантазий явилась та, в которой половой член Джона проникал в нее и в форме новой трубки, приковывал ее к постели (обездвиживал), а потом начинал управлять ею, вызывая у нее определенные чувства. И через эти чувства она оживляла в своей памяти фетальные, связанные с невозможностью отказаться от них, которые превращались в агрессию и ярость.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что в момент своей регрессии до этого периода своего развития, окунувшись во внутриутробные воспоминания, Мария стала демонстрировать ту форму поведения, которая тогда сформировалась, или загрузилась, если говорить словами Фрейда. Являясь плодом, она не могла вербализовать весь тот негатив внутриутробного пребывания, который на нее обрушился, а смогла только оживить свои чувства поведением своих телесных реакций – снова их продемонстрировать. И если в момент ее сжатия в матке из нее выдавливалось содержимое кишечника, мочевого пузыря, гортани и дыхательных путей, то и во время своей регрессии она делала тоже самое, но не только посредством рвоты, а еще и поносом. 

Именно по этой причине, как мы считаем, перенос Марии был в основном негативный и никогда не находил у нее вербального выражения, а проявлялся только телесно. Слова заменялись рвотой.

Но ведь не только негативными загрузками богат фетальный период. Спокойствие также характерно для него. Поэтому нет ничего удивительного в том, что после демонстрации негативных воспоминаний Мария демонстрировала желанное успокоение.

И здесь мы видим правоту Д. Пайнз, обнаружившей сходство сексуальных переживаний Марии с переживаниями маленькой девочки, прикованной к своей постели. Мария позволяла себе испытать оргазм только тогда, когда где-то рядом была ее мать. Она нуждалась в ней, поскольку боялась умереть. 

На эту мысль нас наводит их оживление в фантазиях на генитальную тему. Почувствовав и осознав возможность жизни без вмешательства в ее жизнь мужских гениталий, о чем мы можем судить по ее желанию лежать “свернувшись клубочком” в одной постели с молодым человеком, и не совершать никаких копулятивных движений, она во время секса входила в агрессивное состояние, мы бы сказали, начинала беситься. А поскольку после каждой фазы возбуждения следует фаза успокоения, она обращалась за ним и к Джону, и к своей семье, и к аналитику. Фактически она пыталась заменить одну фазу фетальной жизни (связанную с травмой) на другую, которая дарила ей умиротворение. Ее слова “от этого я словно полностью лишаюсь рассудка и боюсь потерять контроль над своим телом, боюсь озвереть сама, и боюсь, что он озвереет”, намекают нам на то, что на смену одному состоянию приходит другое.

Вернемся к фразе Д. Пайнз, которая писала: “Интромиссия вновь пробуждала ее страх перед вторжением в ее тело и дезинтеграцией”. 

В чье тело должен вторгаться половой член и вызывать там дезинтеграцию? Марии, достаточно уже взрослой особы или плода-Марии, лишающейся в результате этой интромиссии своего блаженного состояния? Согласимся с интерпретациями, в части того, что и в этой дезинтеграции кроме воспоминаний о материнского оргазме, мы видим травму рождения, изгнания ее с детского места, последовавшую вслед за многочисленными угрозами ее жизни посредством “неистовых изгоняющих спазматических движений”, за которыми мы можем увидеть и родительский коитус, и проявления токсикоза, и плодоизгоняющие движения матки, и поведение ее собственного тела во время ее сексуальных отношений с мужчинами, и ее нелегкий для ребенка выбор: избавиться от трубок или остаться жить. 

В этом мы находим основу для ее следующей фантазии, в которой “она лежит парализованная в постели, из нее торчат трубки. Мать спокойно доказывает, что она умерла и трубки надо вынуть (отсоединить), а отец плачет и умоляет ее оставить Марию в живых”. Мария считала, что “если трубки — это пуповина, значит ее мать никогда не хотела, чтобы она жила”. На самом деле это оживился ее фетальный выбор между жизнью и смертью.

Как-то так получается, что мы ходим все вокруг да около того, лезущего в сознание факта, что в бессознательном Марии (как и многих других пациентов) зашевелились фетальные воспоминания о родительских отношениях, которые она могла наблюдать изнутри. Эти воспоминания, являясь травматичными, вытесняются из ее поля осознания, но все равно в том или ином виде просачиваются в сознание. Мы же, ведомые собственными фетальными воспоминаниями, сами стараемся не заходить в дебри, предпочитая находиться в пределах, освещенной, установленными фактами плоскости, игнорировать или делать вид, что никаких внутриматочных наблюдений за половыми отношениями родителей нет и быть не может. 

Давайте наберемся смелости и посмотрим на этот феномен, отключив все фильтры критики, так, как мы это требуем от анализируемого пациента. Но сначала оговоримся, что плод не воспринимает сексуальные отношения родителей, так как их воспринимает взрослый человек. К тому же переработка этих воспоминаний происходит не в фетальном состоянии, а несколько позже и происходит эта переработка в сферах бессознательного ребенка. И, не будем забывать, что под родительскими отношениями мы понимаем все их отношения, когда рядом с плодом присутствует еще кто-то, даже, если это только сама мать.  


Добавить комментарий