Продолжение. Читать первую часть.

Продолжим исследование интертекстуальности, отложив сопоставление «Трех мушкетеров» (ТМ) и «Анны Карениной» (АК) как целостностей на будущее.

Первое

Сравним, например, первый абзац первой главы ТМ со вторым абзацем первой главы АК (который, вообще-то, изначально был первым, но Толстой его отодвинул чуть ли не перед самой публикацией, вписав предложение «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему).

«Три мушкетера»:

«В первый понедельник апреля 1625 года все население городка Мента, где некогда родился автор «Романа о розе», казалось взволнованным так, словно гугеноты собирались превратить его во вторую Ла-Рошель. Некоторые из горожан при виде женщин, бегущих в сторону Главной улицы, и слыша крики детей, доносившиеся с порога домов, торопливо надевали доспехи, вооружались кто мушкетом, кто бердышом, чтобы придать себе более мужественный вид, и устремлялись к гостинице «Вольный мельник», перед которой собиралась густая и шумная толпа любопытных, увеличивавшаяся с каждой минутой. В те времена такие волнения были явлением обычным, и редкий день тот или иной город не мог занести в свои летописи подобное событие. Знатные господа сражались друг с другом; король воевал с кардиналом; испанцы вели войну с королем».

«Анна Каренина»:

«Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более связаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому, как потерянные; англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета».

Можно сказать, что и в одном тексте, и в другом присутствует атмосфера некоей суматохи, (все население казалось взволнованным (другие варианты перевода: было объято… волнением, было… охвачено смятением) – все смешалось, бегущие женщины, кричащие детибегающие дети) скандала, ссоры всех со всеми. Помимо всего прочего обращает на себя внимание упоминание синонимичных друг другу в ТМ гостиницы, а в АК постоялого двора, в первом случае понимаемого буквально, а во втором – как метафоры. Но и тут мы видим «вывернутость»:  в первом случае ситуация разворачивается снаружи гостиницы, а во втором – внутри «постоялого двора». Также, наверное, стоит отметить, что слово femmes (женщины) используемое во французском оригинале на русский можно перевести и как жены (у Толстого, соответственно, говорится о жене). Наконец, дополнительную пикантность сравниваемым фрагментам придает то, что у Толстого муж изменяет жене с француженкой, но это уже так, к слову.

Второе

Эпизод, в котором д’Артаньян обнаруживает клеймо на плече у миледи в ТМ и эпизод описывающий состояние Анны и Вронского после их первой близости.

«Три мушкетера». Часть вторая, глава VII «Тайна миледи»:

«Бледная и страшная, миледи приподнялась и, оттолкнув д’Артаньяна сильным ударом в грудь, соскочила о постели.

Было уже совсем светло.

Желая вымолить прощение, д’Артаньян удержал ее за пеньюар из тонкого батиста, но она сделала попытку вырваться из его рук. При этом сильном и резком движении батист разорвался, обнажив ее плечо, и на одном прекрасном, белоснежном, круглом плече д’Артаньян с невыразимым ужасом увидел цветок лилии – неизгладимое клейма, налагаемое позорящей рукой палача.

Боже милосердный! – вскричал он, выпуская пеньюар.

И он застыл на постели, безмолвный, неподвижный, похолодевший.

Однако самый ужас д’Артаньяна сказал миледи, что она изобличена; несомненно, он видел все. Теперь молодой человек знал ее тайну, страшную тайну, которая никому не была известна.

Она повернулась к нему уже не как разъяренная женщина, а как раненая пантера.

– Негодяй! – сказала она. – Мало того, что ты подло предал меня, ты еще узнал мою тайну? Ты умрешь!

Она подбежала к небольшой шкатулке с инкрустациями, стоявшей на ее туалете, открыла ее лихорадочно дрожавшей рукой, вынула маленький кинжал с золотой рукояткой, с острым и тонким лезвием и бросилась назад к полураздетому д’Артаньяну.

Как известно, молодой человек был храбр, но и его устрашило это искаженное лицо, эти жутко расширенные зрачки, бледные щеки и кроваво-красные губы; он отодвинулся к стене, словно видя подползавшую к нему змею; его влажная от пота рука случайно нащупала шпагу, и он выхватил ее из ножен.

Однако, не обращая внимания на шпагу, миледи попыталась взобраться на кровать, чтобы ударить его кинжалом, и остановилась лишь тогда, когда почувствовала острие у своей груди.

Тогда она стала пытаться схватить эту шпагу руками, но д’Артаньян, мешая ей сделать это и все время, приставляя шпагу то к ее глазам, то к груди, соскользнул на пол, ища возможности отступить назад, к двери, ведущей в комнату Кэтти.

Миледи между тем продолжала яростно кидаться на него, издавая при этом какое-то звериное рычание.

Это начинало походить на настоящую дуэль, и понемногу д’Артаньян пришел в себя».

«Анна Каренина». Часть вторая, глава XI:

То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, – это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.

– Анна! Анна! – говорил он дрожащим голосом. – Анна, ради бога!

Но чем громче он говорил, тем ниже она опускала свою когда-то гордую, веселую, теперь же постыдную голову, и она вся сгибалась и падала с дивана, на котором сидела, на пол, к его ногам; она упала бы на ковер, если б он не держал ее.

Боже мой! Прости меня! – всхлипывая, говорила она, прижимая к своей груди его руки.

Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения: а в жизни теперь, кроме его, у ней никого не было, так что она и к нему обращала свою мольбу о прощении. Она, глядя на него, физически чувствовала свое унижение и ничего больше не могла говорить. Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. Это тело, лишенное им жизни, была их любовь, первый период их любви. Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи. Она держала его руку и не шевелилась. Да, эти поцелуи – то, что куплено этим стыдом. Да, и эта одна рука, которая будет всегда моею, – рука моего сообщника. Она подняла эту руку и поцеловала ее. Он опустился на колена и хотел видеть ее лицо; но она прятала его и ничего не говорила. Наконец, как бы сделав усилие над собой, она поднялась и оттолкнула его. Лицо ее было все так же красиво, но тем более было оно жалко.

– Все кончено, – сказала она. – У меня ничего нет, кроме тебя. Помни это.

– Я не могу не помнить того, что есть моя жизнь. За минуту этого счастья…

– Какое счастье! – с отвращением и ужасом сказала она, и ужас невольно сообщился ему. – Ради бога, ни слова, ни слова больше.

Она быстро встала и отстранилась от него.

– Ни слова больше, – повторила она, и со странным для него выражением холодного отчаяния на лице она рассталась с ним. Она чувствовала, что в эту минуту не могла выразить словами того чувства стыда, радости и ужаса пред этим вступлением в новую жизнь и не хотела говорить об этом, опошливать это чувство неточными словами. Но и после, и на другой и на третий день, она не только не нашла слов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих чувств, но не находила и мыслей, которыми бы она сама с собой могла обдумать все, что было в ее душе.

Она говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый раз, как являлась ей мысль о том, что она сделала, и что с ней будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.

– После, после, – говорила она, – когда я буду спокойнее.

Зато во сне, когда она не имела власти над своими мыслями, ее положение представлялось ей во всей безобразной наготе своей. Одно сновиденье почти каждую ночь посещало ее. Ей снилось, что оба вместе были ее мужья, что оба расточали ей свои ласки. Алексей Александрович плакал, целуя ее руки, и говорил: как хорошо теперь! И Алексей Вронский был тут же, и он был также ее муж. И она, удивляясь тому, что прежде ей казалось это невозможным, объясняла им, смеясь, что это гораздо проще и что они оба теперь довольны и счастливы. Но это сновиденье, как кошмар, давило ее, и она просыпалась с ужасом».

Думаю, что здесь особых комментариев не требуется. Оба эпизода происходят после физической близости мужчины и женщины. Несмотря на то, что в обеих сценах совпадает достаточно много слов, совпадение слов обозначающих части тела, наверное, можно проигнорировать. Скорее всего, они типичны для любой изображения любой любовной сцены (впрочем, возможно следует обратить внимание на «приподнялась и, оттолкнув…» в ТМ и «поднялась и оттолкнула» в АК). При этом нельзя обратить внимание на то, насколько оба эпизода проникнуты чувством ужаса (у Толстого особенно: на протяжении этой небольшой главы, слово «ужас» встречается 8 (!) раз). В обеих сценах присутствует тема убийства, в ТМ опять буквально (миледи незадолго перед этим уговаривает д’Артаньяна убить графа де Варда, затем сама пытается убить гасконца), в АК опять как сравнение. Интересно, что в ТМ преследователем оказывается женщина, а жертвой мужчина, а в АК ровно наоборот.

Третье

Эпизод с двойным кошмаром в АК (часть четвертая, главы II и III) Набоков считал исключительно важным. Какие ассоциации он вызывает?

Во-первых, конечно свидание Анны Австрийской и Бекингэма в 12-й главе ТМ:

«– Теперь и я признаюсь вам, герцог, – проговорила Анна. – И меня тоже преследует предчувствие, преследуют сны. Мне снилось, что я вижу вас: вы лежали на земле, окровавленный, раненный…

– Раненный в левый бок, ножом? – перебил ее герцог.

– Да, именно так, милорд: в левый бок, ножом. Кто мог рассказать вам, что я видела такой сон? Я поверяла его только богу, да и то в молитве.

– Этого довольно, сударыня. Вы любите меня, и это все.

– Я люблю вас? Я?

– Да, вы. Разве бог послал бы вам те же сны, что и мне, если б вы меня не любили? Разве являлись бы нам те же предчувствия, если б сердце не связывало наши жизни? Вы любите меня, моя королева! Будете ли вы оплакивать меня?».

Что происходит в АК?

«Я видела сон.

– Сон? – повторил Вронский и мгновенно вспомнил своего мужика во сне.

– Да, сон, – сказала она. – Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, – говорила она, с ужасом широко открывая глаза, – и в спальне, в углу, стоит что-то.

– Ах, какой вздор! Как можно верить…

Но она не позволила себя перебить. То, что она говорила, было слишком важно для нее.

– И это что-то повернулось, и я вижу, что это мужик с взъерошенною бородой, маленький и страшный. Я хотела бежать, но он нагнулся над мешком и руками что-то копошится там…

Она представила, как он копошился в мешке. Ужас был на ее лице. И Вронский, вспоминая свой сон, чувствовал такой же ужас, наполнявший его душу».

Помимо этого, мужик, несущий тарабарщину по-французски отсылает еще к одному моменту в ТМ. Анна слышит, как мужик произносит «Il faut le battre le fer, le broyer, le petrir…» (отметим, кстати, что во сне русский мужик говорит по-французски), что в книге переводится как «Надо ковать железо, толочь его, мять». А вот в монографии Б. Эйхенбаума перевод выражения «Il faut le battre le fer …» такой «Надо бить по железу». То есть le batter в данном контексте можно перевести и как «бить». Штука, однако, в том, что le fer (помимо того, что вызывает ассоциации с настоящей фамилией Атоса – de La Fère) можно перевести еще и как «клинок, меч, шпага» и тогда получится, что перевод может быть и таким: «Надо бить по мечу…», что вызывает в памяти фразу о палаче из ТМ «…человек в красном плаще, ударяя по своему широкому мечу…». Даже безотносительно к ТМ, этот мужик (во французском «человек» и «мужик» могут быть синонимами – homme, да плюс ко всему мужик можно перевести и как frere – еще одна ассоциация с фамилией Атоса), с взъерошенной бородой, маленький и страшный, ассоциируется с палачом, а уж в соотношении с палачом из ТМ («высокий  человек (а можно, если захотеть, перевести и как «мужчина, мужик») с бледным лицом, черными волосами и черной бородой») тем более.

Вот как Анна Каренина узнает своего палача из сна (часть седьмая, глава 31): «Испачканный уродливый мужик в фуражке, из-под которой торчали спутанные волосы, прошел мимо этого окна, нагибаясь к колесам вагона. «Что-то знакомое в этом безобразном мужике», – подумала Анна. И, вспомнив свой сон, она, дрожа от страха, отошла к противоположной двери».

А вот как узнает палача Анна де Бейль (часть 2, глава 35 «Суд»): «…незнакомец снял с себя маску. Миледи некоторое время с возрастающим ужасом смотрела на бледное лицо, обрамленное черными волосами и бакенбардами и хранившее бесстрастное, ледяное спокойствие, потом вдруг вскочила и отпрянула к стене».

Таким образом, сцена двойного кошмара Анны Карениной и Вронского обнаруживает сразу несколько отсылок к ТМ. При этом оказывается, что Анна Каренина  ассоциируется уже не только с Анной де Бейль, но и с Анной Австрийской. Интересно, что и в романе Дюма-отца обе эти героини связаны несколькими ассоциациями:

1. Их обеих зовут Анна.

2. Обе имеют отношение к герцогу Бекингэму.

3. Обе дарят д’Артаньяну кольцо.

4. У обеих открытое левое плечо оказывается символом позора (у миледи там клеймо, а у королевы, когда на ней нет подвесков)

5. Обе скрывали за корсажем некие важные бумаги и обе принуждены были их отдать.

6. Наконец, в последующих частях трилогии о мушкетерах выясняется, что обе были разлучены со своими сыновьями (миледи с Мордаунтом, а королева с Железной Маской), которых в детстве обе видели три раза. (Анна Каренина, кстати, тоже оказывается разлучена с сыном и приходит навещать его, как и Анна Австрийская своего, «под вуалью»).

7. Дюма говорит о том, что «миледи была королевой…».

Четвертое

Эпизод с поиском любовной переписки.

«Три мушкетера»:

«Не считая нужным поздороваться, король сделал несколько шагов и остановился перед королевой.

– Сударыня, – произнес он изменившимся голосом, – сейчас к вам зайдет господин канцлер. Он сообщит вам нечто такое, о чем я поручил ему поставить вас в известность…»

Приходит канцлер

«Канцлер для виду порылся в ящиках, хотя и был уверен, что королева не там хранит важное письмо, написанное днем».

затем «Канцлер повернулся к Анне Австрийской.

– Сейчас, – произнес он тоном, в котором сквозили растерянность и смущение, – мне остается приступить к главной части обыска.

– Какой? – спросила королева, которая не понимала или не желала понять намерений канцлера.

– Его величество знает, что сегодня днем королевой было написано письмо. Его величеству известно, что это письмо еще не отослано по назначению. Этого письма не оказалось ни в вашем столе, ни в бюро. Между тем оно где-нибудь спрятано».

«Анна Каренина»:

«Он (Каренин) вошел в комнату и, не поздоровавшись с нею, прямо направился к ее письменному столу и, взяв ключи, отворил ящик.

– Что вам нужно?! – вскрикнула она.

– Письма вашего любовника, – сказал он».

Оказывается, что треугольник Каренин – Анна – Вронский перекликается с треугольником Людовик Тринадцатый – Анна Австрийская – Бэкингем».

И далее:

«Три мушкетера»:

«– Но осмелитесь ли вы коснуться вашей королевы? – произнесла Анна Австрийская, выпрямившись во весь рост и устремляя на канцлера взгляд, в котором вспыхнула угроза….

…– Ваше поведение неслыханно грубо, понимаете ли вы это, сударь?…

…– Я не потерплю этого! Нет-нет, лучше смерть! – вскричала королева, в которой вскипела гордая кровь повелителей Испании и Австрии….

…Канцлер низко поклонился, затем, с явным намерением не отступать ни на шаг в исполнении порученной ему задачи, точно так, как сделал бы это палач в застенке, он приблизился к Анне Австрийской, из глаз которой сразу же брызнули слезы ярости.

Анна Австрийская отступила на шаг и так побледнела, словно готова была умереть…».

«Анна Каренина»:

«Эта его грубость раздражила ее и придала ей смелости. – Неужели вы не чувствуете, как вам легко оскорблять меня? – сказала она….

…– Скоро, скоро оно кончится и так, – проговорила она, и опять слезы при мысли о близкой, теперь желаемой смерти выступили ей на глаза…»

Пятое

Следующая реминисценция носит не столь драматический, сколь сатирический характер. Это богословский разговор, в котором участвуют Стива, Каренин, граф Беззубов и Лидия Ивановна из глав XXI-XXII части седьмой и который перекликается с главой XXVI «Диссертация Арамиса» из первой части ТМ.

ТМ: «Арамис бросил взгляд в сторону д’Артаньяна и увидел, что его друг зевает с опасностью вывихнуть челюсти».

АК: «Вдруг Степан Аркадьич почувствовал, что нижняя челюсть его неудержимо начинает заворачиваться на зевок».

ТМ: «Д’Артаньян чувствовал, что тупеет; ему казалось, что он находится в доме для умалишенных и что сейчас он тоже сойдет с ума, как уже сошли те, которые находились перед ним. Но он вынужден был молчать, так как совершенно не понимал, о чем идет речь».

АК: «…в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлен и не мог всего обнять. Слушая графиню Лидию Ивановну и чувствуя устремленные на себя красивые, наивные или плутовские – он сам не знал – глаза Landau, Степан Аркадьич начинал испытывать какую-то особенную тяжесть в голове».

Думаю, что приведенных примеров вполне достаточно, чтобы признать, что гипотеза о том, что Толстой, работая над «Анной Карениной», периодически оказывался под достаточно сильным влиянием «Трех мушкетеров» имеет определенные основания. Более внимательный читатель, особенно знающий французский язык и имеющий возможность прочитать «Трех мушкетеров» в оригинале, наверняка обнаружит их еще больше. Тем более что я привел здесь только те, которые посчитал несомненными. Можно так же сопоставить, например, сходство имен служанки миледи Кэтти и Кити Щербацкой; упоминание о том (выделенное курсивом самим Толстым), что Анну называют справедливой (при этом никак не объяснено в чем ее справедливость проявляется) и то, что в ТМ несколько раз подчеркивается,  что короля называют Справедливым; сравнить сцену когда Левин видит портрет Анны Карениной со сценой где д’Артаньян видит портрет Анны Австрийской и на обоих портретах они «как живые»; еще раз отметить то, что фамилия Каренина уж слишком похожа на слово «королева» (те же 8 букв и совпадающие буквы расположены в том же порядке). Мало того, Википедия предполагает, что фамилия Каренин происходит от греческого слова «каренон», то есть «голова». Наделяя героя такой фамилией, Толстой якобы хотел подчеркнуть, что говорит о человеке, который живет головой, то есть рассудком, а не чувствами. Но ведь и Людовик XIII это «голова», вернее «глава» государства и оказывается, что помимо чисто внешнего сходства у фамилии Каренина и слова королева есть и сходство смысловое.

Но отметить влияние одного текста на другой недостаточно. Стоит попытаться понять, чем это влияние было вызвано. Для начала, можно отметить следующее обстоятельство.

Как мне кажется (в данном случае «кажется» очень уместное слово) все эти аллюзии между сценами в «Трех мушкетерах» и «Анне Карениной» связаны метатемой, на которую они нанизаны словно шашлык на шампур. Эта метатема – смерть. В случае со сценами казни и самоубийства, «постельными» сценами, сценами двойных кошмаров это вполне очевидно. Несколько менее очевидно это в сценах обысков, в которых говорится о «готовности к смерти» и королевы, и Карениной. Еще менее заметно это в сценах богословских разговоров, однако тема смерти всплывает и там.

«Три мушкетера»:

«– Черт возьми! Шутим же мы со смертью.

– И напрасно, д’Артаньян, ибо смерть – это врата, ведущие к погибели или к спасению».

«Анна Каренина»:

«Степан Аркадьич начинал испытывать какую-то особенную тяжесть в голове. Самые разнообразные мысли путались у него в голове. «Мари Санина радуется, что у ней умер ребенок…»

Не вполне уверен, что правомерно говорить о параллельности слов «шутим» в ТМ и «радуется» в АК в контексте темы смерти, но все же полагаю, что все же стоит обратить внимание на их наличие.

Наконец, в случае с началом обоих романов тема смерти казалось бы не присутствует вовсе. Тем не менее, рискну утверждать, что эта связь есть, хотя и обнаруживается она не непосредственно, а в связи с одним из эпизодов биографии Толстого.

После окончания Крымской войны, в которой Россия, напомню, воевала, в том числе и с Францией, Толстой выходит в отставку и в 1857 году решает посетить Францию. Он оказывается в Париже, где живет полтора месяца и все его вроде устраивает.

В материалах к биографии Толстого Н.Н. Гусев пишет: «5 апреля он писал Д. Я. Колбасину: «Вот я уже слишком полтора месяца живу в Париже, и уезжать не хочется, – так много я нашел здесь интересного и приятного». О том же в тот день писал Толстой и Боткину: «Я живу все в Париже вот скоро два месяца и не предвижу того времени, когда этот город потеряет для меня интерес и эта жизнь свою прелесть».

«Однако рассеянный, малодеятельный образ жизни, недостаточная творческая и вообще умственная работа привели к тому, что Толстой все чаще и чаще стал испытывать глубокое недовольство своей жизнью.

«Грустно ужасно, – записывает он в дневнике 16 марта, – деятельность – единственное средство». Но удовлетворяющей деятельности не было, и через несколько дней тяжелое душевное состояние выразилось у Толстого в приступе «сомнения во всем». «Вчера ночью, – записывает он 19 марта, – мучало меня вдруг пришедшее сомненье во всем. И теперь, хотя оно не мучит меня, оно сидит во мне. Зачем? И что я такое? Не раз уж мне казалось, что я решаю эти вопросы; но нет, я их не закрепил жизнью».

«Тоска, от которой не могу отделаться», – записывает Толстой 5 апреля. «Я начал испытывать без всякой причины необъяснимую тоску», – вспоминал Толстой после отъезда из Парижа 11 апреля в письме к тетушке Ергольской.

Причины этой тоски были ему неясны; неясно было и то, что ему следовало предпринять для того, чтобы избавиться от столь мучительного душевного состояния. Единственная перемена образа жизни, мысль о которой приходила ему в голову, состояла в том, чтобы, как писал он Боткину, переселиться из Парижа в какую-нибудь ближайшую деревню. Совсем уехать из Парижа Толстой не желал, между прочим, и потому, что ему хотелось увеличивать запас своих знаний, так как именно в Париже, как писал он Боткину, он почувствовал себя «круглым невеждою».

Но все планы, которые строил Толстой относительно своего образа жизни в ближайшие месяцы, неожиданно потерпели крушение от совершенно непредвиденного им обстоятельства. 5 апреля Толстой узнал, что утром на другой день предстоит на площади, перед одной из парижских тюрем, совершение публичной смертной казни посредством гильотины. Он решил поехать посмотреть на казнь.

Преступник, некий Франсуа Рише, по профессии повар, был осужден судом присяжных за два убийства с целью ограбления. В обоих случаях убитые были приятелями Рише и были убиты им во время сна, когда он ночевал в одной с ними комнате.

По сообщениям газет, Рише выслушал свой смертный приговор совершенно спокойно и только просил заблаговременно уведомить его о дне казни, чтобы он мог перед смертью «как следует покутить» на остававшиеся у него деньги.

В ночь с 5 на 6 апреля при свете факелов на площади перед тюрьмой, в которой содержался Рише, была сооружена гильотина. Громадная толпа собралась на необычное зрелище. Газетные корреспонденты определяли численность этой толпы, в которой было много женщин и детей, от 12 до 15 тысяч. Ночные трактиры, расположенные на ближайших улицах, бойко торговали всю ночь.

В семь с половиной часов утра в камеру осужденного вошли начальник тюрьмы, начальник полиции и священник, в сопровождении которых осужденный отправился к месту казни, где сам, без посторонней помощи, поднялся по ступенькам на помост гильотины, поцеловал поданное ему священником распятие, – и через минуту все было кончено.

На Толстого вид смертной казни произвел потрясающее впечатление.

«Больной встал в 7 часов, – записал он в дневнике, – и поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! – Сильное и недаром прошедшее впечатление».

И Толстой делает для себя вывод из того ужасного зрелища, которое он наблюдал: «Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу».

Более подробно о впечатлении, произведенном на него зрелищем смертной казни, Толстой в тот же день писал Боткину: «Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казньЭто зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там естьчеловеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного».

Возмущает Толстого праздная и легкомысленная толпа, собравшаяся смотреть на казнь, как на развлечение: «Толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным, удобным механизмом это делается, и т. п.».

В своих позднейших сочинениях Толстой дважды вспоминал о том потрясающем действии, которое произвело на него зрелище публичной смертной казни в Париже. В первый раз в «Исповеди», написанной в 1882 году, Толстой рассказал, какой ужас он испытал, увидав, как «голова отделилась от тела, и то и другое врозь застучало в ящике», и что он тогда «понял не умом, а всем существом, что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира находили, что это нужно, – я знаю, что это не нужно, что это дурно…»

Вторично вспомнил Толстой о смертной казни, которую он видел в Париже, в трактате «Так что же нам делать?», писавшемся в 1882–1886 годах. Здесь Толстой говорит: «Тридцать лет тому назад я видел в Париже, как в присутствии тысячи зрителей отрубили человеку голову гильотиной. Я знал, что человек этот был ужасный злодей; я знал все те рассуждения, которые столько веков пишут люди, чтобы оправдать такого рода поступки; я знал, что это сделали нарочно, сознательно, но в тот момент, когда голова и тело разделились и упали в ящик, я ахнул и понял – не умом, не сердцем, а всем существом моим, что все рассуждения, которые я слышал о смертной казни, есть злая чепуха…».

Толстой с молодых лет был противником смертной казни. Против смертной казни он высказывается в своем разборе «Наказа» Екатерины II, написанном в 1847 году. На Кавказе в 1851 году он вписывает в свой дневник выдержку из какого-то сочинения о Французской революции с изложением содержания речи члена Учредительного собрания А. Дюпора, высказывавшегося за отмену смертной казни. Толстой, по-видимому, совершенно соглашался с Дюпором в том, что «общество, оставляя за собою право убийства человека, оправдывает до некоторой степени убийство, совершаемое убийцею, и что самым действительным средством заклеймить убийство и предупредить его было бы – самому обществу выразить перед ним священный ужас».

Теперь Толстой – уже не только теоретический противник смертной казни, но он уже пережил, прочувствовал весь ее ужас. Воспоминание об этом ужасе никогда не изгладилось из его памяти. Под страшным впечатлением смертной казни Толстой долго не мог есть, а ночью его мучили кошмары. «Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться», – записал он в дневнике. Тургенев через несколько дней рассказывал И.С. Аксакову, что Толстому «гильотина снилась во сне. Ему казалось, что его самого казнят». На другой день после казни Толстой встал нездоровым, принялся было за чтение, но вдруг ему «пришла простая и дельная мысль – уехать из Парижа».

Казалось бы, какое отношение имеет рассказ об этом событии к «Трем мушкетерам»? Ну, хорошо, пребывание Толстого в Париже завершило то же самое событие, что и фактически завершило роман: смертная казнь, да еще и посредством отрубания головы. Однако причем тут начало романа? А притом, что произошло это в первый понедельник апреля. Именно с этих слов и начинается первая глава «Трех мушкетеров». Мало того, даже числа почти совпадают. У Дюма первый понедельник приходится на 7-е число (это не так уж сложно определить, особенно благодаря интернету), Толстой оказался свидетелем смертной казни 6-го.

Другой важный вопрос: какое значение в жизни Толстого имели «Три мушкетера» в частности и творчество Дюма-отца вообще? Ранее, я уже отметил, что в биографии Толстого, написанной Шкловским, упоминается, что одним из побудительных мотивов к созданию АК стало впечатление Толстого от книги Александра Дюма-сына «Мужчина – женщина». То же самое отмечают практически все исследователи творчества Толстого. Следующий пассаж из его трактата, как утверждает Андре Моруа, вызвал бурную полемику. В нем Дюма-сын обращается к своему воображаемому сыну:

«И если теперь, несмотря на все твои предосторожности, осведомленность, знание людей и обстоятельств, несмотря на твою добродетель, терпение и доброту, ты все же будешь введен в заблуждение наружностью или двоедушием, если ты свяжешь свою жизнь с женщиной, тебя недостойной… если, не желая слушать тебя ни как мужа, ни как отца, ни как друга, ни как учителя, она не только бросит твоих детей, но с первым встречным будет производить на свет новых; если ничто не сможет помешать ей бесчестить своим телом твое имя… если она будет препятствовать тебе выполнять Богом данное назначение; если закон, присвоивший себе право соединять, отказывает себе в праве разъединять и объявляет себя бессильным, – провозгласи себя сам, от имени Господа твоего, судьей и палачом этой твари. Это больше не женщина; она не принадлежит к числу созданий Божьих, она просто животное; это обезьяна из страны Нод, подруга Каина – убей ее…»

Однако позвольте же, разве это не напоминает следующие слова?

«– Вы не женщина, – холодно ответил Атос, – вы не человек – вы демон, вырвавшийся из ада, и мы заставим вас туда вернуться!».

Произносит он их именно в сцене казни миледи, последовавшей за ее осуждением. Просто удивительно, что Моруа не вспомнил об этом. А если и вспомнил, то почему-то не упомянул. На мой взгляд, напрасно. Все-таки было бы, по крайней мере, забавно отметить, что Дюма-сын хотел быть похожим на Атоса. Что уж тогда пенять Б. Эйхенбауму, который в своем исследовании творчества Л. Толстого приводя этот же пассаж (в другом переводе, но это сути дела не меняет) тоже не заметил или не захотел упоминать, что Толстой, отрицая самосуд,  полемизирует по сути дела не с Дюма-сыном, а с Атосом. Эпиграф к «Анне Карениной» («Мне отмщение и аз воздам»), с точки зрения Толстого, как раз об этом и говорит: нельзя брать на себя то, что должен совершить Господь. То есть опять мы возвращаемся к теме смертной казни.

Но что все-таки можно сказать о влиянии именно Дюма-отца на Толстого? Думаю, что тут необходимо более профессиональное исследование, поскольку вопрос непростой и, насколько мне известно, до сих пор никак не разработанный.

Как пишет М. Чистякова в статье «Лев Толстой и Франция»: «Романами Дюма Толстой увлекался с ранней молодости: «Помню, когда мне было 17 лет, я ехал в Казанский университет и купил на дорогу 8 то­миков Monte-Cristo. До того было интересно, что я не заметил, как дорога окончилась. Тогда вся большая публика увлекалась этим романистом, а я принадлежал к большой публике. Дюма-отец был очень талантлив, как и сын». «Что касается Дюма, – говорил Толстой Скайлеру, – каждый романист должен знать его сердцем. Интриги у него чудесные, не говоря об отделке; я могу его читать и перечитывать, но завязки и интриги соста­вляют его главную цель!».

Толстой, как пишет Н.Н. Гусев, с оттенком иронии рассказывает о том впечатлении, которое производило на героя его повести «Юность» чтение романов Дюма-отца (наряду с романами Эжена Сю и Поля де Кока): «Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность, я не только не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор не существовал для меня, а сами собой являлись передо мной из печатной книги живые, действительные люди и события. Ежели я нигде и не встречал лиц, похожих на те, про которых я читал, то я ни секунды не сомневался в том, что они будут… Нравились мне в этих романах и хитрые мысли, и пылкие чувства, и волшебные события, и цельные характеры: добрый, так уж совсем добрый, злой, так уж совсем злой, – именно так, как я воображал себе людей в первой молодости».

У него являлось желание быть похожим на героев этих романов как морально, так и физически. Когда он прочитал один роман, герой которого, чрезвычайно страстный человек, обладал густыми бровями, ему захотелось быть столь же страстным и иметь такие же брови. С этой целью он решил подстричь свои брови и, подравнивая их одну под другую, выстриг их почти наголо, после чего они действительно выросли гуще, чем были раньше.

Под влиянием чтения романов у юного Толстого разыгрывалось воображение, жадно хватавшееся за всякую подходящую для него пищу. «Я находил в себе, – рассказывает герой «Юности», – все описываемые страсти и сходство со всеми характерами – и с героями, и со злодеями каждого романа». Он воображал себя «то полководцем, то министром, то силачом необыкновенным, то страстным человеком». Однако уже в то время у Толстого появляется критическое отношение к романам Дюма, возникают собственные мысли о том, в чем должно состоять достоинство художественных произведений. В черновой редакции «Юности» Николенька Иртеньев рассказывает, что он «открыл вдруг, что только тот роман хорош, в котором есть мысль», и что роман Дюма «Граф Монте-Кристо» нехорош, потому что содержание его «не натурально, не могло быть и потому невероятно», а вследствие этого и «самая мысль романа не может принести пользу». Думаю, что то же самое Николенька Иртеньев мог бы сказать и о «Трех мушкетерах», хотя бы потому, что уж слишком вольно Дюма обращается там с историей. В 1851 году Толстой составляет «список книг, произведших на него большое впечатление в возрасте от четырнадцати до двадцати лет, – следовательно, с 1842 по 1848 год» (Н.Н. Гусев) – в котором «Три мушкетера» (наряду с «Графом Монте-Кристо») оказываются упомянуты в первой редакции, а затем, во второй редакции, вычеркнуты. «В черновиках одной статьи, – пишет в биографии Толстого В. Шкловский, – в 1862-1863 годах Лев Николаевич говорил о том, что  «народ читает не то что мы хотим, а то, что ему нравится: читает Дюма, Четьи-Минеи, Потерянный рай, путешествие Коробейникова, Францыля Венциана, Еруслана, Английского Милорда…». Какой такой «Потерянный рай» имеется в виду в этой цитате сложно сказать (что-то сомневаюсь, что Мильтона), но остальное – «классика» лубочной литературы, особенно тот самый «глупый милорд» Матвея Комарова, которого мужик, как сетовал Некрасов, тащил с базара вместо Пушкина и Гоголя, и который, по мнению Толстого, «плохо написан и безнравственен». В хорошую же компанию попал здесь у Толстого Дюма! В определенном смысле Толстой даже творческий антагонист Дюма. Тургенев полагал, что в «Войне и мире» «способ, каким граф Толстой обрабатывает свой предмет, столь же своеобразен, как и нов; это – не метод Вальтер Скотта и, само собою разумеется, также не метод Александра Дюма».

Интересны так же воспоминания Ильи Львовича Толстого, также характеризующие отношение Толстого к «Трем мушкетерам» определенным образом: «при французе Nief’e (т.е. в период с 1878-1880 г.г.), нам читали «Les trois Mousquetaires» Дюма, и папа сам вычеркивал те места, которые нельзя было слушать детям. Нас интересовали эти запретные страницы, в которых говорилось о любовных интригах героев, нам хотелось их прочесть тайком, но мы этого делать не решались».

Очень любопытно было бы узнать, какие такие места имел в виду Толстой. Надеюсь, что этот экземпляр «Мушкетеров» с вычеркнутыми «запретными страницами» сохранился, что во время войны гудериановские солдаты не стали топить этой книгой печку, и мы сможем это узнать.

В общем, похоже, что отношение Толстого к «Трем мушкетерам» было не таким уж однозначным. Поэтому маловероятно, что аллюзии к ним появились в «Анне Карениной» как преднамеренная тонкая постмодернистская игра с читателем. Скорее это, как сказал бы Зигмунд Фрейд, «возвращение вытесненного» и произошло оно бессознательно.  Рискну предположить, что текст приведенных сцен из АК является по отношению к «вытесненному» тексту ТМ «замещающим», подобно тому, как фамилия Botticelli стала «замещающей» по отношению к «вытесненной» фамилии Signorelli, как это описано у Фрейда в первой главе его книги «Психопатология обыденной жизни». Замещающее образование при этом представляет своего рода выворачивание наизнанку (инверсию) вытесненного, однако они сохраняют связь друг с другом, во-первых, за счет возможности чисто формального соотнесения их с одной и той же категорией, а во-вторых, за счет так называемых «латентных признаков», где латентный признак – это признак, который, несомненно, присущ данному предмету или явлению, но при этом не раскрывает его предметную сущность.

Здесь мы видим то же самое: каждую пару сцен можно соотнести с одной и той же категорией в них присутствуют некие совпадающие слова. При этом содержательно сцены в ТМ и АК в чем-то диаметрально противоположны. В двух словах, с точки зрения психоаналитической теории (насколько правильно я ее понимаю) дело выглядит так. «Три мушкетера» были связаны для Толстого с некоторыми травматическими эмоциями. А именно: слишком хорошо выражали его истинные желания. Создание «Анны Карениной» стало творческой переработкой этой травмы. На практике это выглядит так, словно поверх одного текста положили кальку и написали другой текст содержательно полностью противоположный прикрытому. Но при этом в некоторых местах калька как бы протерта и сквозь нее проступают отдельные слова из первого текста, которые уже воспринимаются как логичная составляющая часть второго текста.

Таким образом, убийство молодой женщины по имени Анна десятью мужиками на берегу реки во Франции в 17 веке, превращается в самоубийство молодой женщины по имени Анна на железнодорожной станции в России в 19 веке. То есть Толстой выразил свое желание в замаскированном виде. Все как у Честертона: «Умный человек прячет камушек на морском берегу, а чтобы спрятать лист он сажает лес».

Можно ли ответить на вопрос что это за травматические чувства и мысли такие и почему это «возвращение вытесненного» произошло? Попробуем.

Цитирую книгу Э. Бабаева «Анна Каренина» Л.Н. Толстого»:

«Переоценка ценностей, захватившая все русское общество в 70-е годы, стала источником «духовного кризиса» Толстого и привела к перелому в его миросозерцании. Вслед за «Анной Карениной» Толстой написал свою «Исповедь», первое философское сочинение из целого ряда публицистических работ, созданных им в позднейшие годы:

«Со мной случился переворот, – признавался Толстой, – который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но и потеряла всякий смысл».

О том, как готовился этот переворот, совершившийся в 1881–1885 годах, когда Толстой писал «Исповедь», можно судить по роману «Анна Каренина». В истории Левина и Кити воплощены не только ранние, поэтичные воспоминания Толстого о начальной поре его семейной жизни, но и некоторые черты более поздних, осложнившихся отношений. Уже в 1871 году Софья Андреевна Толстая записывала в своем дневнике: «Что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас… С прошлой зимы, когда и Левочка и я – мы были оба так больны, что-то переломилось в нашей жизни. Я знаю, что во мне переломилась та твердая вера в счастье и в жизнь, которая была».

Тень разлада скользит по всей книге Толстого. Она особенно заметна именно в узком, домашнем кругу и принимает различные формы в доме Каренина, в семействе Облонского, в имении Левина, но остается «тенью», которая разъединяет близких людей. «Мысль семейная» приобретала особенную остроту, становилась тревожным фактором времени, потому что разлад выходил за пределы семейного круга и захватывал важные области общественного быта.

«Началось с той поры, – вспоминал Толстой в 1884 году, – 14 лет как лопнула струна, и я сознал свое одиночество». Значит, это произошло именно в те годы, когда он задумывал «Анну Каренину». Толстой по-прежнему хотел жить в согласии «с собой, с семьей», но у него возникали новые философские и жизненные побуждения, которые приходили в противоречие с установившимся жизненным укладом барской усадьбы. То же тревожное ощущение было и у Левина. И этим он очень близок Толстому.

В Покровском варят варенье, пьют чай на террасе, наслаждаются солнцем, тенью и тишиной. А Левин по дороге из усадьбы в деревню думает: «Им там все праздник, а тут дела непраздничные, которые не ждут и без которых жить нельзя». Некоторые мысли Левина похожи на дневниковые записи Толстого: «Давно уже ему хозяйственные дела не казались так важны, как нынче».

Задатки этого беспокойства были у Толстого и раньше. Еще в 1865 году он в письме к Фету говорил: «Я своими делами доволен, но общий ход дел, т.е. предстоящее народное бедствие голода с каждым днем мучает меня больше и больше. Так странно и даже хорошо и страшно. У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях рады, что жарко и тень, а там этот злой черт голод делает уже свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта скотины и всех их приберет и расшевелит, пожалуй, так, что и нам под тенистыми липами в кисейных платьях и с желтым сливочным маслом на расписном блюде – достанется».

Это письмо целиком относится к миру «Анны Карениной». Через десять лет после того, как оно было написано, Толстой лишь сильнее почувствовал свое одиночество и отчаяние от бессилия разрешить мучившие его вопросы. Свою веру в законность и справедливость усадебного уклада он уже утратил, а жить по механическим правилам налаженного быта больше не мог.

Разрушались не только бытовые семейные привычные представления, но и все философские и религиозные верования. Переоценка ценностей была мучительным процессом, и Толстой ощущал свою опустошенность. «Я всеми силами стремился прочь от жизни, – пишет он в «Исповеди». – Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни».

Вот почему в романе «Анна Каренина» эта тема заняла такое большое место. Толстой признавался, что должен был «употребить против себя хитрости», чтобы вдруг не привести мысль о самоубийстве в исполнение. То же беспокойство испытывает и Левин. «И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, – пишет Толстой, – что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться». Такова была жизнь «под угрозой отчаяния».

Именно эта угроза и довела до гибели Анну Каренину. И заставила Вронского искать насильственной развязки: «Он не слыхал звука выстрела, но сильный удар в грудь сбил его с ног. Он хотел удержаться за край стола, уронил револьвер…».

Толстой говорил, что уже написал главу о состоянии Вронского после объяснения с Карениным, а потом, когда стал поправлять ее, «совершенно для меня неожиданно, но, несомненно, Вронский стал стреляться»: «для дальнейшего это было органически необходимо».

Герои Толстого проходят через последние пределы отчаяния, как проходил через них и сам Толстой. В каждом из них есть нечто от его мироощущения, от его сознания мучительности самого процесса переоценки ценностей. Но дело не только в личном мироощущении Толстого и не в особенностях характера его героев.

Газеты 70-х годов были наполнены сообщениями о необыкновенных происшествиях в городах и на железных дорогах. «В последние годы, – писал Г. Успенский, – мания самоубийства черной тучей пронеслась над всем русским обществом». Именно эта туча и отбрасывает свою грозную тень на страницы современного романа Толстого. От «жестоких зрелищ» в Красном Селе до гибели на глухой станции Обираловка – один шаг. Личное мироощущение Толстого было неотделимо от общего веяния его времени.

Толстой в своей «Исповеди» сказал: «Я жил дурно». Этим он хотел сказать, что, живя «как все», не думая об «общем благе», заботился об «улучшении своей жизни», был погружен в привычный мир помещичьего усадебного быта. И вдруг ему открылась историческая и нравственная несправедливость этой жизни. Несправедливость «избытка» в сравнении с «бедностью народа».

И тогда у него возникло желание избавиться от жизни «в исключительных условиях эпикурейства», «удовлетворения похоти и страстям». Именно в этих условиях и живут герои его романа – Анна, ее родной брат Стива Облонский, Вронский, у которых не было достаточных сил, чтобы повторить слова Толстого: «Я жил дурно».

Каждый из этих характеров нарисован вполне объективно, однако нельзя не видеть, что в каждом из них есть часть души самого Толстого. И Анне Карениной, так же как Левину, он отдал многие из своих страданий и размышлений о жизни. Различие между ними только в том, что Анна называет себя «рабой» («какая раба может быть до такой степени рабой, как я, в моем положении»), а Левин стремится стать «свободным человеком» («Надо было избавиться от этой силы… Надо было прекратить эту зависимость от зла»). Но и они часто меняются ролями, когда Анна оказывается духовно свободной, а Левин невольно подчиняется внешним обстоятельствам. И тот и другой характер Толстой постигал как тайну современности.

Левин, зная все соблазны эпикурейства, в том числе и соблазн «праздного умствования», усомнился в правильности своей жизни. И он мог повторить вслед за Толстым: «Это и спасло меня… благодаря природной любви к простым людям… и я спасся от самоубийства, – пишет Толстой в «Исповеди». – Постепенно, незаметно возвратилась ко мне эта сила жизни… Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому». Конец цитаты.

Интересно сопоставить описание этого душевного кризиса Толстого описанием того душевного кризиса, который он пережил в Париже. Что мы видим? В 1857 году в Париже он в итоге, в первый понедельник апреля отправляется смотреть на казнь через отрубание головы, которая приводит его в такой ужас, что уже через день он из Парижа уезжает. Переживание кризиса в начале 1870-х годов приводит к тому, что Толстой создает «Анну Каренину», роман в котором как минимум несколько параллелей с «Тремя мушкетерами», роман, действие которого начинается в первый понедельник апреля, происходит большей частью в Париже и которой заканчивается казнью через отрубание головы. Совпадение?

Похоже, что «возвращение к прежнему, детскому и юношескому» стало не только целительным для Толстого, но и возвращением к  внутренним конфликтам тех лет, которые он смог переработать, создав «Анну Каренину». Но вот почему именно в «Трех мушкетерах» тема смерти была представлена для Толстого столь травматично, что для защитной переработки этой травмы ему пришлось написать свой роман (а вывод напрашивается именно такой) – это уже совсем другая история.

Однако, как целое «Анна Каренина» выглядит не просто непохожей на «Трех мушкетеров», но и просто их прямой антитезой. Сравнительный анализ романов Дюма и Толстого как целостностей не входит в цели данного текста, но все же позволю себе обозначить некоторые параметры, по которым они принципиально отличаются.

«Три мушкетера»«Анна Каренина»
1. РомантизмРеализм
2. Авантюрный сюжет и занимательная фабулаОтказ от авантюрного сюжета и занимательной фабулы
3. История о самоутверждении«Мысль семейная»
4. Конфликты в основном внешниеКонфликты в основном внутренние
5. ДружбаЛюбовь
6. Страх (бледность)Стыд (краснота)
7. ИсторияСовременность
8. Театральность и карнавальностьОтрицание театральности и карнавальности

P.S. В заключение не могу не привести забавный пример того, как «Трех мушкетеров» и «Анну Каренину» могут быть связаны не только интертекстом, но и, если так можно выразиться «интерконтекстом». Приведу два примера, первый из которых серьезен, а второй вполне забавен. Если через четыре года после выхода в свет «Трех мушкетеров» в 1848 году во Франции произошла революция, свергнувшая короля Луи-Филиппа, то в России через четыре года после выхода «Анны Карениной» в 1881 году произошло убийство Александра II. Интересно сопоставить и дальнейшее развитие событий в обеих странах.

Во Франции после революции наступает анархия и в результате через три года к власти приходит Наполеон III с консервативной (если не реакционной) политикой.

Он правит 20 лет, втягивает Францию в катастрофическую войну с Пруссией, в результате которой во Франции происходит очередная революция и Империя перестает существовать.

В России предпочитают не тратить время на анархию, консервативный период наступает сразу и растягивается на 38 лет правления Александра III и Николая II. Однако результат тот же самый. Россия вступает в катастрофическую войну с Германией, происходит революция и Российская империя прекращает свое существование. Это серьезный пример.

А забавный заключается в том, что в последней экранизации «Анны Карениной» Карена Шахназарова Анну Каренину играет Елизавета Боярская, дочь Михаила Боярского, который, как все мы помним, «лучший д’Артаньян всех времен и народов».


Владислав Сизых

Психоаналитик, выпускник ВЕИП

Добавить комментарий