«Ебёна мать» для русского народа,
Что мясо в щах, что масло в каше,
С ней наша жизнь намного веселей
И сказанное краше.

И. С. Барков

Значение и этимология матерных слов

Прежде чем говорить об истории русского мата, необходимо разобраться с ключевыми понятиями. Существует несколько способов классифицировать и обозначить матерные слова.

Во-первых, по отношению к таким выражениям используется определение «бранная лексика». Брань — это оскорбительные слова; «ругань» [13, с. 55]. В этом определении на первый план выходит грубость, экспрессивность и желание оскорбить. К бранной лексике могут относиться не только матерные выражения, но и более-менее «цензурные» варианты из области просторечий и даже литературного языка (например, существуют словари оскорблений и ругательств из произведений Шекспира [26], где можно встретить такие выражения, как «Ах ты, бенберийский сыр!» или «Ах ты, ижица, лишняя буква в азбуке!»).

Во-вторых, матерные слова входят в корпус «обсценной» лексики. Обсценные слова — это «грубейшие вульгарные выражения, которыми говорящий спонтанно реагирует на неожиданную и неприятную ситуацию» [12, с. 27]. В рамках обсценности подчеркивается именно непристойность, нецензурность матерных выражений, их отношение к чему-то «запретному». Как отмечает И. Пильщиков, «определение “обсценный” относится к области значения слов (их семантики), а определение “бранный” — к области их предназначения (прагматики)» [15, с. 710]. Таким образом, понятия «бранная» и «обсценная» лексика не идентичны, но близки по значению. Обсценная лексика более вульгарна и табуизирована, однако и то, и другое в современном русском языке относится к экспрессивной области, связанной со спонтанной эмоциональной реакцией на те или иные слова и события.

В-третьих, можно услышать такие определения, как «срамные» (от слова «сором» — стыд), «скверные» («скверна» — нечистоты, грязь), «грешные» слова. Это оценочные определения, напрямую отсылающие к религиозным и моральным запретам и правилам и отмечающие постыдный, неприличный характер нецензурных выражений.

Этимология слова «мат» представляет отдельный интерес, поскольку ученые не сошлись во мнении о его происхождении. Так, словарь Крылова сообщает, что это слово «возникло в результате переосмысления существительного “мат” в значении “голос”, сохранившегося в этом значении в выражении “орать благим матом”» [8, с. 230]. Фасмер отмечает связь этого слова с игрой в шахматы: «через нем. matt, schachmatt, франц. éсhес еt mаt “шах и мат”, исп. jaque у mate — то же, из араб. еš šâh mât “король умер”; отсюда происходит ит. matto “безумный, помешанный”; возможно, послужившее источником для выражения: “кричать благим матом”, “скакать лихим матом”» [22, с. 579—580]. Шанский считает, что мат — это сокращенный вариант от «матерной брани» [24, с. 181], которая, в свою очередь, восходит к «матери».

Интерес к «матерным» выражениям существует с давних времен, как и стремление подвергнуть их цензуре. Наиболее древние дошедшие до нас примеры использования русского мата можно встретить в новгородских берестяных грамотах. Так, например, грамота № 955, датируемая второй половиной XII века, представляет собой письмо от женщины к женщине (от Милуши к Марене, которая была женой знатного боярина и обладала определенной властью: ведала выдачей денег, распределением зерна и т. д.). Милуша желает дочери Марены поскорее удачно выйти замуж и приписывает в конце ритуальную формулу, выходящую за пределы нормативной лексики: «пеи пизда и сѣкыле» («пусть пьют вагина и клитор»). Исследователи связывают эту формулу со свадебным обрядом и эротическими песнями, «составляющими важную часть народного свадебного ритуала, исконная функция которых состоит в том, чтобы магическим путем способствовать плодородию, продолжению рода» [5, с. 11]. Пожелание «пусть пьют» отсылает к представлению о мифологическом бракосочетании Земли и Неба, которое проливает на Землю оплодотворяющий дождь. «Пизда и сѣкыле», то есть «вагина и клитор», составляют здесь «характерную для народных текстов риторическую фигуру — так называемый гендиадис (парное обозначение единого понятия), типа “совет да любовь” и т. п.» [5, с. 11].

В XVIII—XIX веках примеры обсценной лексики можно было найти в эротической поэзии (например, в «непечатных» стихотворениях И. С. Баркова). Пильщиков приводит и анализирует интересный образец (не)употребления матерной лексики в стихотворении А. С. Пушкина «Телега жизни» (1823):

Хоть тяжело подчас в ней бремя,

Телега на ходу легка;

Ямщик лихой, седое время,

Везет, не слезет с облучка.

С утра садимся мы в телегу;

Мы рады голову сломать

И, презирая лень и негу,

Кричим: пошёл! <…..>

Но в полдень нет уж той отваги;

Порастрясло нас; нам страшней

И косогоры и овраги;

Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;

Под вечер мы привыкли к ней

И, дремля, едем до ночлега —

А время гонит лошадей.

Грубый окрик путника (лирического героя, с которым идентифицируется читатель) на ямщика («Пошел, ебёна мать!») по цензурным соображениям не мог быть напечатан, но при декламации стихотворения его необходимо было прочесть целиком, чтобы сохранить рифму. «Этот пример можно считать образцовым применением мата в литературе: экспрессивная функция мата и его связь с разговорным народным началом использованы поэтом в полной мере» [15, с. 730], — замечает Пильщиков. Данный пример также интересен тем, что демонстрирует тщетные попытки цензуры бороться с «неподобающими» выражениями: пытаясь скрыть мат, цензура лишь еще больше выставляет его на всеобщее обозрение.

В XIX веке часть народных матерных слов и выражений была зафиксирована в «Русских заветных сказках» под редакцией А. Н. Афанасьева и в сборнике «Русские заветные пословицы и поговорки» В. И. Даля. И та, и другая работы около полутора веков не издавались в России из-за запрета цензуры.

Специфика «матерной» темы обусловливает чрезвычайную сложность ее изучения: научные работы о русском мате стали появляться только во второй половине ХХ века, притом выходили они за границей и зачастую не на русском языке. Официальные публикации по этой теме в России стали возможны в 1990-е годы, но и тогда эта область не находила большого отклика среди исследователей. В настоящее время издано несколько словарей русского мата (наиболее известны словари под редакцией А. Плуцера-Сарно, В. М. Мокиенко, Т. В. Ахметовой).

Любопытный пример объяснений, связанных с необходимостью цензуры в адрес матерной лексики, приводит В. М. Мокиенко. Он отмечает, что профессор Петроградского Богословского института П. П. Мироносицкий в начале XX века предлагал убрать из языка православного богослужения даже фразы и выражения омонимического типа, которые могут «произвести совершенно превратные представления в уме неопытного и несведущего читателя» [12, с. 11]. «Слово “испражнение” особенно неудобно, — подчеркивает профессор, — и, однако, оно встречается довольно часто, например: “От возношения испражняется всякое благое” или “Небо одушевленное, испражнения преходящее земная”…» [12, с. 11]. Итак, «срамной» характер имеют не только сами обсценные слова, но также их более-менее пристойные синонимы, омонимы и омофоны, и с ними тоже предлагалось «бороться».

По обозначаемым тематическим категориям к бранной и обсценной лексике ученые относят следующие области слов и выражений [12, с. 31]:

1. Наименования лиц с подчеркнуто отрицательными характеристиками: недоумок, подонок, шваль, гнида, шалава, мандавошка, хуй на палочке, блядь, сука и т. д.

2. Наименование «неприличных», социально табуированных частей тела; «срамные слова»: жопа, пизда, хрен, елдак, болт и т. п.

3. Наименования процесса совершения полового акта: ебать, еть, драть, жарить, дрючить, засаживать, трахать, натянуть на болт и др.

4. Наименование физиологических отправлений: ссать, писать, срать, гадить, какать, облегчиться, ходить до ветру и т. п.

5. Наименования «результатов» физиологических отправлений: говно, дерьмо, срань, моча, кал и т. д.

По частотности использованных выражений в европейских языках принято выделять два типа матерной лексики: «анально-экскрементальный» (скатологический) и «сексуальный». К первому типу относятся немецкая, английская, французская и (под влиянием немецкого) чешская обсценная лексическая системы. Ко второму — русская, сербская, хорватская, болгарская и т. д. Таким образом, можно сказать, что для славянских языков в целом более характерна «сексуальная» составляющая. Существует соблазн сделать из этого далеко идущие выводы, связанные с различными фазами психосексуального развития (анально-садистической, эдипальной) и спецификой того или иного культурного кода, однако мы не пойдем по этому пути. Отметим лишь, что Л. Андреас-Саломе много рассуждала на тему связи и смешения анального и сексуального, смешения, которое приводит к отвращению к обеим областям [1].

Как отмечают ученые, «ядро русской матерщины составляет частотная “сексуальная” триада: хуй — пизда — ебать» [12, с. 35]. Зачастую к ним добавляется четвертый элемент — «блядь». Каждое из этих слов имеет большое число производных. Так, В. Мокиенко, опираясь на В. Раскина, приводит следующий ряд образований от глагола ебать: ебануть, ебануться, ебаться, ебиздить, ёбнуть, ёбнуться, ебстись, въебать, выебать, выёбываться, доебать, доебаться, доёбывать, заебать, заебаться, наебать, наебаться, наебнуть, наебнуться, объебать, объебаться, остоебенить, остоебеть, отъебать, отъебаться, переебать, переебаться, поебать, поебаться, подъебать, подъебаться, подъебнуть, разъебать, разъебаться, съебать, съебаться, уебать [12, с. 35].

Образованные от ключевых матерных слов означающие могут относиться к любой части речи и занимают свою нишу в экспрессивном живом языке, нередко теряя первоначальную связь с «сексуальным» первоисточником. Например, от слова «пизда» образуются следующие формы разных частей речи: пиздеть, пиздец, пиздецовый, пиздёж, пиздато, пизже, пиздёнка, пиздёныш, пиздюк, пиздятина, пиздуй, упёздывай, спиздить, отпиздохать, пиздобол, пиздобольный, пиздобольство, распиздяй, распиздяйство, по-распиздяйски, распиздос, архипиздрит, пиздоблядство, пиздоёбство, пиздострадание, пиздострадалец, пиздарики, опиздохуительный, опизденевший, пиздомудопрохуёбина и т. д. Появились также фразеологизмы и иные выражения, структурированные вокруг слова «пизда»: в каждой пизде затычка, валить пизду на хуй, всем пизда, дать пизды, думать пиздой, заткнуть пизду, катиться в пизду, лиха пизда начало, отхватить пизды, пизда в скафандре, пизда за поясом, свалить в пизду, хапнуть пизды [16].

Любопытно при этом, что основные «столпы» русского мата изначально имеют достаточно нейтральное значение и вполне невинное происхождение: праславянское *jebti значило ‘бить, ударять, вступать’, *huj (родственный слову «хвоя») — ‘отросток, побег’, *pisьda — ‘мочеиспускательный орган; место, на котором сидят’. Корень *bhlond-/*bhlend- связан со значением ‘путаться, ошибаться, обманывать’ (поэтому однокоренным ему является не только «заблуждение», но и «блендер»). Возникает вопрос, почему столь обыденные слова стали играть такую значимую в языке роль. Постараемся ответить на этот вопрос, обратившись к истории употребления и функциям обсценной лексики.

Особенности и функции русского мата

Одной из главных особенностей матерной лексики является ее перформативность. Так, Ю. И. Левин отмечает, что само ругательство является одновременно и высказыванием, и «поступком, действием» [9, с. 809]; не случайно слово «выражаться» приобрело в просторечии особый статус. Такой перформативный характер автор объясняет тем, что употребление обсценных ругательств само по себе представляет нарушение табу (как сложившегося исторически, так и социального), а нарушение уже предполагает некое действие.

Другую черту выделяет Б. А. Успенский, отмечая, что особое отношение к матерщине «обусловлено специфическим переживанием неконвенциональности языкового знака, которое имеет место в этом случае» [21, с. 49]. Запреты на матерные выражения носят абсолютный характер: их недопустимо употреблять не только в прямом значении, но и при цитировании (с указанием на чужую речь), и даже при чтении лекции или написании научной статьи, непосредственно посвященной области обсценной лексики. «Иначе говоря, — пишет Успенский, — этот текст в принципе не переводится в план мета-текста, не становится чистой цитатой: в любом контексте соответствующие слова как бы сохраняют непосредственную связь с содержанием, и, таким образом, говорящий каждый раз несет непосредственную ответственность за эти слова» [21, с. 49].

Схожее отношение к языковому знаку характерно для сферы сакральной лексики: именно ей присуще особое переживание неконвенциональности языкового знака, из которого следует табуирование сакральных выражений в противопоставлении профанному языку. Таким образом, области священной и обсценной лексики пересекаются в плоскости табу. Похожую идею мы находим у З. Фрейда, который указал на двойственный характер табу [23], одновременно включающего в себя сферу святого, священного и жуткого, проклятого, запретного, отброшенного, отвратительного. Все это позволяет сделать вывод о первоначальной связи двух этих лексических областей.

Исследователи полагают, что матерная лексика когда-то относилась к области обрядовой. Так, Е. Е. Левкиевская приводит свидетельства тому, что в славянской культуре матерная лексика выполняла защитные и апотропеические функции, в частности, помогала отпугивать злых духов: «Вербальным эквивалентом действий и жестов, имеющих не только отгонную, но и уничижительную семантику (в частности, кукиша и синонимических ему жестов, а также использования экскрементов, демонстрации гениталий в качестве отгонного средства), является брань, особенно непристойная, связанная с отсылками к телесному низу, а также матерные формулы, <…> направленные на мать адресата, реже — на него самого» [10, с. 147—148]. Ругань могла сопровождать другие «отгонные» действия, которые должны были воздействовать на нечистую силу: плевки, швыряние камнями, битье наотмашь и отмахивание ножом.

В книге А. К. Байбурина и А. Л. Топоркова «У истоков этикета: этнографические очерки» также приводятся случаи применения матерной брани при встрече с нечистой силой, общение с которой требовало использования «особых языковых средств, понятных обеим сторонам» [3, с. 105]. Умение материться приписывалось и самим представителям нечисти — лешему, домовому, черту. Следовательно, общаться с ними нужно было «на одном языке»; так, для избавления от происков лешего следовало хорошенько послать его на три буквы.

Интересно, что в своей апотропеической функции матерная брань в какой-то момент оказывается эквивалентна молитве, так как другим распространенным способом оградить себя от нечисти является чтение молитв; хотя матерщина нередко рассматривается как более сильное средство. В историях, посвященных поиску клада в ночь на Ивана Купалу, молитва и ругань также нередко становятся взаимозаменяемы: «в одних местах для того, чтобы взять клад, охраняемый нечистой силой, считается необходимым помолиться, в других — выругаться» [21, с. 50—51]. Байбурин и Топорков считают, что подобная замена становится возможной по той причине, что «чем выше оценивается в данной культуре тот или иной объект, свойство или качество, тем больший эффект достигается при их оскорблении» [3, с. 105].

Поскольку матерщина восходит ко временам до крещения Руси и имеет языческие корни, в начале первого тысячелетия она приобретает антицерковные черты и встраивается в практики антиповедения, характерные для народной культуры. Так, например, в сборнике «Русских заветных сказок» Афанасьева наряду с непристойными (эротическими) сюжетами можно встретить антиклерикальные, высмеивающие попов истории (иногда эти мотивы пересекаются в рамках одной сказки). И в том, и в другом случае в сказках щедро используются матерные выражения.

Рассмотрим следующий пример (сказка № 37 «Поп и западня» [2, с. 95]):

В одной деревне был мужик, промыслом мясник: бил он скотину да продавал говядину, а мясо-то хранил в сарае. Только в этом сарае было окно, и повадились туда лазить собаки и кошки и таскать мясо. Вот мужик и поставил в окне капкан: прибежала попова собака и попала в капкан да и сдохла. Жалко попу собаки, а делать нечего, купил другую и боится, как бы и эта не пропала.

Думал-думал, как бы пособить горю да насмеяться над мужиком, и надумался: пришел к сараю, скинул штаны, взлез на окно и ну срать в капкан. А капкан как спустится, да как схватит попа за муде — закричал он благим матом. Прибежал мужик.

— Ах, мать твою разъедак! Какой черт тебя занес сюда? Уж впрямь дурья порода!

Сбежался народ, кое-как отцепили попа, а он тут же издох, так и повалился!

В этой сказке прослеживается характерный мотив «наказания» попа, который проявляет неподобающие моральные качества. Интересно при этом, что наказание осуществляется в буквальной форме кастрации, за которой следует смерть (мотив умершей собаки, принадлежащей попу, а также связи священнослужителя именно с этим животным, оставим для дальнейшего исследования).

Рассмотрим также другой пример (сказка № 142 «Поп-пердун» [2, с. 459]):

Начинается сказка-побаска от бабьяго пеперду, от молодецкаго посвисту.

Жил-был старик со старухой. Старуху звали Устюша. Пришла она к попу исповедаться, рассказала свои грехи. Поп хотел было отпускать ее, а старуха и говорит:

— Еще, батюшка, есть один грех.

— Какой? — говорит.

— Сказала бы, да совестно.

— Ничего, сказывай.

— Да что, батька, вошла я однова в церковь да бзднула.

— Ну это ничего; я и сам иной раз не утерплю, не то что бздну, а и вовсе пердну в ризе.

Пообещала старуха дать попу за исповедь индюшку; только день и два и три проходит, она и не думает несть. Вот в воскресный день у обедни вышел поп с кадилом, стал кадить на старуху, а сам припевает:

— Устюшка, Устюшка-бздюшка! За тобой моя индюшка!

А старуха в ответ:

— Ктой-то кадит? Чай, тот, что в ризе пердит!

Эта сказка относится к скатологической тематике, которая также не была чужда народной культуре. Она не только высмеивает глупость и жадность попа, но и показывает находчивость крестьянской женщины. Обращает на себя внимание, что в данном сюжете встречаются известные жанровые формулы («Жил-был старик со старухой»), которые обыгрываются пародийным образом («Начинается сказка-побаска от бабьяго пеперду, от молодецкаго посвисту»). Подобное обыгрывание должно было сразу подготовить собеседников к тому, что они услышат «срамную» сказку.

Рассказывание «заветных» сказок служило функциям развлечения, поучения и вызывало смех, который помогал развеяться, снять напряжение и усталость. В этом они сближаются с жанрами фаблио и фацеций. Следует подчеркнуть, что подобные сказки предназначались в основном для взрослой мужской аудитории, как и матерные пословицы и поговорки («Беден, как Адам, и хуя прикрыть нечем»; «Будь здоров, еби коров»; «Добрый человек: ни свечей не ест, ни мух не ебет»; «Как ни востра, а босиком на хуй не взбежишь»; «Не всякому под гузно руку подставляй»; «Ну уж щи! Хоть муде полощи»; «Сама блядь и другим не верит»; «Убирайся к мерину на пятую ногу» [2, с. 487—508]).

Успенский отмечает, что «антиповедение всегда играло большую роль в русском быту» [19, с. 132]. В частности, оно имело ритуальный характер и ассоциировалось с языческими представлениями о потустороннем мире, а также присутствовало в различных ритуалах и магических практиках, особенно в такие значимые календарные периоды, как святки, масленица, купальская неделя и т. д. В это время антиповедение представлялось уместным и было повсюду распространено, хотя и не поощрялось церковнослужителями.

Обрядовая логика антиповедения указывала на сознательный отказ от принятых христианских норм, «однако языческие ритуалы не воспринимаются в этих условиях как самостоятельная и независимая норма поведения, но осознаются — в перспективе христианских представлений — именно как отклонение от нормы, т. е. реализация “неправильного” поведения» [19, с. 133]. В качестве форм такого антиповедения можно назвать переодевание в одежду противоположного пола (что считалось недопустимым в остальные дни), ритуальное обнажение, сквернословие, глумление над элементами христианского культа.

Можно предположить, что изначально похожие практики имели отношение к таким ключевым формам языческих действий, как обряды плодородия, свадьба и похороны. В рамках антиповедения приветствуется двусмысленность, часто используются загадки и умолчания, в речи присутствуют символические и метонимические обозначения, связанные со сферой сексуальности и смерти. В качестве примера можно привести святочную игру в «покойника» с участием ряженых [7; 17]: мнимого «покойника» накрывали белой простыней, несли или везли по деревне; «старухи» причитали и вопили; среди сопровождающих обязательно был «поп», который размахивал пародийным кадилом (например, лаптем) и «отпевал» покойника, нецензурно ругаясь; после этого ряженые могли приглашать жителей деревни «оживлять» покойника, например, девушек заставляли его щекотать, раздевать, целовать в губы или в «шишку» (половой орган).

Ссылаясь на работу М. М. Бахтина, посвященную творчеству Ф. Рабле и народной культуре, С. Вьеллар отмечает, что «обсценность представляет собой важный элемент народной культуры. Неофициальный, народный, обсценный язык характерен для мира, выходящего за рамки нормативного общества, правила которого он нарушает. Жизнь, физиологическая деятельность тела неукротима. Эту неукротимость выражают обсценные пословицы, внося в пословичный мир комический, бурлескный контрапункт» [4, с. 79]. Проявление телесности и эротической силы влечений присутствует в народных ритуалах, сказках и пословицах, ядром которых становится обсценная лексика. Вьеллар указывает на диалектичность подобных образований: создается смысловое напряжение между замкнутой, принудительной, кодифицированной жанровой формой сказки или пословицы и открытым, намеренно гротескным или гиперболичным содержанием, заключающим в себе отсылку к неприкрытой телесности как элементу антиповедения.

Гипотезы о происхождении матерщины

Итак, мы видим, что святое и профанное, сакральное и обсценное, христианское и языческое тесно переплетаются в обрядовой области славянской культуры.

Существует несколько гипотез, объясняющих эту взаимосвязь. Первая была высказана Успенским в статье «Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии». Прежде всего ученый отмечает, что церковные поучения против матерщины всегда находятся в тесной связи с обличениями против язычества. Это позволяет предположить, что матерная брань восходит к языческим культам, где она использовалась в качестве заклятий, проклятий и заклинаний. Церковные поучения отмечают, что при использовании матерной брани оскорбляются три материнских ипостаси: матерь божия, собственная мать человека и мать-земля; при этом богородица и мать-земля воспринимаются как общие матери для всего человечества, что делает оскорбление еще более неприемлемым.

Успенский обращается к анализу обрядов плодородия и отмечает, что процесс вспашки и засеивания нередко ассоциируется с совокуплением, поэтому у некоторых славянских племен было принято, чтобы молодые проводили по весне ночь на поле, катаясь по земле или совершая ритуальную пахоту [18]. Ритуальное оплодотворение земли выражалось с помощью миметического и вербального «совокупления». Фольклорный образ героя или божества, пашущего землю, указывает на мифологические корни истории о зарождении мира, при котором бог оплодотворил землю: «во всех этих случаях имеет место символическое совокупление с землей; в случае матерной брани эта символика реализуется в языковой сфере» [20, с. 72].

Если в языческих обрядах сквернословие было частью свадебных и земледельческих ритуалов, то христианство, переосмысляя образ матери-земли как непорочной богородицы, начинает относиться к матерщине как к тому, что оскверняет землю и может вызвать ее гнев. Здесь на первый план выходит представление о чистоте земли и недопустимости ее осквернения.

Далее, поскольку земля представляет собой также место погребения, направленность мата на оскорбление земли стало распространяться на оскорбление предков, которые в ней покоятся. Как отмечает Успенский, последствия матерной брани могут описываться в эсхатологических терминах: во время сквернословия земля «горит», что приближает Судный день, когда хронотопы земли и ада смешиваются.

Другим интересным совпадением является сходство матерной брани с ударом грома и молнии: так, с ее помощью можно «поразить» противника, припечатать его к земле. При этом как удар грома, так и мат могут символизировать коитус с землей. В результате этих действий земля может разверзнуться, выпустить мертвых из их могил, что также указывает на сюжет о конце света.

Обращаясь к этимологии русских матерных выражений, Успенский выдвигает гипотезу о том, что они дошли до нас в усеченном виде, что обусловливает их многозначность. Интересен вопрос о том, кто выступал адресатом, а кто — субъектом исконных матерных выражений. Байбурин и Топорков предполагают, что «с переносом матерщины в сферу межличностного общения адресат ругани уподобляется нечистой силе» [3, с. 106]. В связи с матерной лексикой есть один важный аспект: она может представляться «безадресной», словно адресована кому-то третьему, невыявленному. Ученые объясняют это тем, что истинный адресат брани (мифологические персонажи, потусторонняя сила) исторически оказался забыт. Субъект высказывания при этом тоже может оставаться в тени.

Успенский пишет, что, так как «субъект действия, как правило, явно не выражен в матерной фразеологии, то создается впечатление, что он вообще может актуализовываться различным образом» [20, с. 85]. На основе анализа матерных выражений, в частности, распространенной формулы «ёб твою мать», которой нередко приписывали инцестуозные мотивы, ученый выдвигает теорию, согласно которой матерные фразы отсылают к религиозному культу оплодотворения матери-земли богом-громовержцем.

Восстанавливая субъекта действия, Успенский предполагает, что первоначальной формулировкой следует считать фразу: «пес ёб твою мать». Пес при этом выступает как травестийная замена своего извечного противника громовержца. Именно это «нечистое» животное, отсылающее к образу дьявола, было субъектом действия выражения «ёб твою мать», впоследствии утраченным. В христианские времена пес связывается с бесовским началом, однако идея о его нечистоте имеет еще дохристианские корни.

Включаясь в новые мифологические коды, свойственные христианской культуре, матерные формулы подвергаются переосмыслению и трансформациям. На исходном уровне матерная лексика соотносится с сюжетом о совокуплении между Небом и Землей и имеет сакральный характер. В этом отношении функции заклятья, клятвы и проклятья могут смыкаться, как, например, это происходит с ритуальным призыванием грома («Разрази меня / тебя гром», «Провалиться мне на этом месте! / Чтоб ты провалился!»). На бытовом, поверхностном уровне в качестве субъекта действия громовержца заменяет пес, олицетворение его извечного противника — бога подземного мира, и «это переводит матерное выражение в план антиповедения, придавая ему специальный магический смысл» [20, с. 104]. Таким образом матерная брань приобретает кощунственный характер, который усиливается и сохраняется в христианской культуре.

В наши дни в дошедшей до нас формуле «ёб твою мать» субъектом действия оказывается говорящий, а объектом выступает мать собеседника, что говорит об утрате первоначального сакрального значения и переходе данной формулы на уровень профанной речи. Замена третьего лица на первое возможна благодаря тому, что глагольная форма «ёб» может соответствовать в русском языке любому лицу единственного числа.

Полемизируя с гипотезой Успенского, в статье «Русский мат как мужской обсценный код» В. Михайлин выдвигает другую гипотезу о происхождении русского мата. Он отмечает, что мат есть неотъемлемая принадлежность именно мужского коллектива, в то время как для женщин подобная лексика исконно считалась табуированной. Примерами мужских коллективов традиционно считались войско и охотничье братство (которые зачастую пересекались), занимающие «маргинальные», неосвоенные и порой враждебные природные территории — в противоположность «культурному центру, к которому непосредственно примыкали территории “женской”, освоенной природы» [11, с. 336]. В индоевропейских странах подобные мужские сообщества нередко ассоциировали себя с псами или волками [6].

В рамках обряда инициации любой мужчина должен был пройти стадию принадлежности «стае», стать частью мужского союза. Как отмечает Михайлин, «результатом ее прохождения становилось резкое повышение социального статуса, включавшее, очевидно, право на брак, на зачатие детей и на самостоятельную хозяйственную деятельность (то есть на деятельность прокреативную и созидательную), а также <…> право на ношение оружия в черте поселения, а не только за его пределами» [11, с. 340]. Принадлежность к такой стае, с одной стороны, была маркирована в обществе положительно, поскольку указывала на наличие прослойки молодых людей, в силу своей агрессивности и готовности к бою способных защитить свое пространство от врагов; с другой стороны, у представителей «женской» и обжитой территории сохранялось к ним настороженное отношение, так как считалось, что самим своим присутствием они могли «осквернить» человеческое культурное пространство.

В подобных практиках берет начало мотив оборотничества, например, истории о древнескандинавских воинах-берсерках. Итак, во время подобных метаморфоз мужчины проживали в общине за пределами культурной зоны, в «диком» пространстве, где приняты свои законы и присутствует свой язык, приобщение к которому становится частью идентификации.

Михайлин выдвигает гипотезу, что одним из элементов этого языка в древние времена был мат, который носил именование «собачьей», или «песьей лаи». Ученый возводит этот язык к одной из более ранних стадий человеческого языка, где большую роль играли звукоподражательные элементы. Отголоски этого маргинального языка, вытесненного на периферию, Михайлин видит в современных мужских речевых практиках, где обычные слова перемежаются матерными без всякого экспрессивного или бранного умысла. Это переводит речь из «человеческой» в «песью», из «разговора» в «лай», поскольку «членит речь на более короткие единицы высказывания, присовокупляя к каждой из них освобожденную от прямого денотативного смысла, но эмоционально и коннотативно заряженную сему — то есть, попросту говоря, перекодирует обычное высказывание в матерное» [11, с. 350]. Встраиваясь в разговорную речь, мат перекодирует ее определенным образом, меняя саму систему высказывания, при этом наиболее «слабыми» местами оказываются интенционально нагруженные части речи, такие как междометия, частицы, глагольные формы.

В этом ключе формула «пес ёб твою мать», которую Успенский относит к культовой традиции мифа о зарождении мира, получает новое прочтение. По мысли Михайлина, она являет собой «формулу магического “уничтожения” оппонента» [11, с. 344], что расшифровывается следующим образом. Мать оппонента оскверняется псом (воин-пес при этом полностью приравнивается животному), таким образом, оппонент уже с рождения нечист, проклят и мертв (то есть исключен из человеческого порядка) по трем причинам. Первое: его отцом был не человек, а хтоническое существо. Второе: в акте коитуса с псом его мать утрачивает право называться женщиной и превращается в суку. Третье: подобный акт нарушает законы человеческого культурного пространства и превращает это пространство в «дикую», потустороннюю территорию.

Гипотеза Михайлина не опровергает концепции Успенского, но дополняет ее с совершенно другой стороны, отмечая инициационные и идентификационные функциональные аспекты русского мата (отголоски этих аспектов можно заметить, исследуя употребление матерной лексики в детских и подростковых сообществах).

Заключение

За давностью лет и множеством интерпретаций сложно прийти к однозначному ответу на вопрос о том, откуда произошел и чему первоначально служил русский мат. Несомненно то, что он априори занимал особое место в языке, постепенно перемещаясь из области сакрального в область кощунственного. Соединяя в себе сразу два недопустимых аспекта — связь с язычеством и прямое указание на сексуальность, — он издревле притягивает внимание цензуры, которое усиливается в определенные периоды.

Увеличение случаев использования матерной лексики в современной культуре связано с десемантизацией данной области языка, а также с деритуализацией обсценного кода и культуры в целом: «традиционные механизмы регуляции поведения сходят на нет, и инвективные формы, утрачивая ритуализованный характер, переходят в быт» [3, с. 107].

Итак, реконструкция становления русского мата может быть представлена следующим образом. Первоначально матерная лексика напрямую связывалась с областью сексуальности (плодородия) и использовалась в обрядовых действиях, оставаясь табуированной для повседневной речи. В этот период на первый план выступала перформативная функция мата, связанная с верой во всемогущество слова. Если следовать гипотезе Михайлина, мат также был частью особых инициационных форм общения в мужских сообществах и был под запретом для всех, кто к этим сообществам не принадлежал.

После принятия христианства матерщина начинает ассоциироваться с язычеством как таковым и становится частью «бесовских», кощунственных форм антиповедения, сохраняя связь с сакральными действиями (например, в святочной или купальской традиции, а также в ритуалах свадеб и похорон). В это время мат приобретает апотропеические черты, поскольку с нечистой силой следует разговаривать «на понятном ей языке».

Постепенная утрата изначальных смыслов языческих обрядов и их переход в разряд игровых и карнавальных форм поведения знаменует все большее обесценивание сакральной стороны матерной лексики и изменение ее функций в сторону потешных, оскорбительных и скабрезных высказываний. Тесная связь с определением половых органов все больше теряется, словообразовательные модели матерных слов усложняются и утрачивают свою эротическую природу, сохраняя лишь экспрессивные и инвективные значения.

В настоящее время «запретность» обсценной лексики все больше ассоциируется с социальным регулированием и требованиями морали, чем с исконным сакральным происхождением слов. Помимо этого, в наши дни использование мата может служить осуществлению разрядки аффекта и снятия напряжения (в том числе за счет создания комического эффекта). Таким образом, мат и доныне сохраняет за собой множественные функции в логике сверхдетерминации.

Не следует забывать о том, что к области табу, то есть к чему-то запретному, матерная лексика относилась изначально. В этом смысле любопытны неоднократно совершаемые попытки введения официальной цензуры и запрета «сквернословия» на законодательном уровне (сначала во времена распространения на Руси христианства; после — в период становления русского литературного языка в XIX веке; потом в советскую эпоху, чтобы не подвергать сомнению высокий моральный дух русского крестьянства; затем, наконец, в начале XXI века в период пересоздания «традиционных» ценностей). По меткому выражению Е. Павлоцки, «запретить запретное — это достойный уровень постиронии» [14], который был известен нашим предкам еще много столетий назад.

Возникает предположение, что матерная лексика относится к области «вытесненной негативности» [25], по определению Ф. Джеймисона. Она представляет собой «изнанку» языка, которая в действительности составляет его неотъемлемую часть и непосредственное условие для функционирования правильной и «чистой» речи. Мат «ускользает» от запретов и указывает на разлом в самой структуре языка, демонстрируя, что от сферы сексуального на самом деле невозможно избавиться, как бы того ни хотелось пуританствующим законодателям.

Как мы видим, именно в области употребления нецензурных выражений психоаналитический постулат о том, что запрет рождает желание, может найти надлежащий иллюстративный материал.

Выходные данные статьи:

Беркутова В. В. Исторические корни русского мата // Лаканалия. 2023. № 42. С. 168—191.

Рис.: иллюстрация Гюстава Доре к роману Ф. Рабле “Гаргантюа и Пантагрюэль”.


Автор: Вероника Валерьевна Беркутова


Библиографический список:

  1. Андреас-Саломе Л. Анальное» и «сексуальное. Ижевск: ERGO, 2012. 56 с.
  2. Афанасьев А. Н. Народные русские сказки не для печати, заветные пословицы и поговорки. М.: Ладомир, 1997. 736 с.
  3. Байбурин А. К., Топорков А. Л. У истоков этикета: этнографические очерки. Ленинград: Наука, 1990. 167 с.
  4. Вьеллар С. Между нормой и отклонением: Русские пословицы и их обсценные варианты // Семиотика безумия. М.: «Европа», 2005. С. 73—84.
  5. Зализняк А. А., Янин В. Л. Берестяные грамоты из новгородских раскопок 2005 г. // Вопросы языкознания. 2006. С. 3—13.
  6. Иванчик А. И. Воины-псы. Мужские союзы и скифские вторжения в Переднюю Азию // Советская этнография. 1988. № 5. С. 38—48.
  7. Ивлева Л. М., Лурье М. Л. Ряженый-демон, ряженный в демона… // Studies in Slavic Folklore and Folk Culture. Вып. 1. Oakland: Berkeley Slavic Specialities, 1997. С. 63—82.
  8. Крылов Г. А. Этимологический словарь русского языка. СПб.: ООО «Полиграфуслуги», 2005. 432 с.
  9. Левин Ю. И. Об обсценных выражениях русского языка // Левин Ю. И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 809—819.
  10. Левкиевская Е. Е. Славянский оберег. Семантика и структура. М.: Индрик, 2002. 336 с.
  11. Михайлин В. Русский мат как мужской обсценный код // Михайлин В. Тропа звериных слов: Пространственно-ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М.: НЛО, 2005. С. 331—360.
  12. Мокиенко В. М. Русская бранная лексика: цензурное и нецензурное // Мокиенко В. М., Никитина Т. Г. Словарь русской брани: матизмы, обсценизмы, эвфемизмы. СПб.: Норинт, 2004. С. 10—61.
  13. Ожегов С. И. Словарь русского языка. М.: Советская энциклопедия, 1970. 900 с.
  14. Павлоцки Е. Запретим твою мать. Об истории русского мата и его сегодняшней функции в языке URL: https://www.gazeta.ru/comments/column/s77774/13473020.shtml? (дата обращения: 12.02.2023).
  15. Пильщиков И. Русский мат: что мы о нем знаем? (О происхождении и функциях русской обсценной идиоматики) // Зборник Матице српске за славистику. 2021. T. 100. С. 709—760.
  16. Плуцер-Сарно А. Материалы к словарю русского мата. Т. 2. СПб.: ООО «Издательство Лимбус Пресс», 2005. 538 с.
  17. Славянские древности: этнолингвистический словарь в 5-ти томах. Т. 2. М.: Международные отношения, 1999. 698 с.
  18. Славянские древности: этнолингвистический словарь в 5-ти томах. Т. 3. М.: Международные отношения, 2004. 704 с.
  19. Успенский Б. А. «Заветные сказки» А. Н. Афанасьева // Успенский Б. А. Избранные труды. В 2-х тт. Т. 2. М.: Языки русской культуры, 1994. С. 129—150.
  20. Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Успенский Б. А. Избранные труды. В 2-х тт. Т. 2. М.: Языки русской культуры, 1994. С. 53—128.
  21. Успенский Б. А. Религиозно-мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии // Структура текста-81. Тезисы симпозиума. М.: Институт славяноведения и балканистики АН СССР, 1981. С. 49—53.
  22. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4-х томах. Т. 2. СПб.: Терра; Азбука, 1996. 672 с.
  23. Фрейд З. Тотем и табу // Фрейд З. Вопросы общества. Происхождение религии. М.: ООО «Фирма СТД», 2007. С. 287—444.
  24. Шанский Н. М. Школьный этимологический словарь русского языка. М.: Дрофа, 2002. 400 с.
  25. Jameson F. Archeologies of the Future: The Desire Called Utopia and Other Science Fictions. London: Verso, 2005. 448 p.
  26. Shakespeare’s Insults: A Pragmatic Dictionary. London: The Arden Shakespeare, 2016. 512 p.

Вероника Беркутова

Психоаналитик, преподаватель ВЕИП

Добавить комментарий